Во второй половине декабря бывают такие дни, когда может и вовсе не быть рассвета. Тогда лучше всего надеть прищепку на нос и прямо из постели позвонить на работу начальнику. Сообщить, что подхватил опасный птичий насморк и прямо сейчас впадает в кому твоя любимая канарейка, на которую ты вчера вечером чихнул. После этого завернуться в три, а лучше четыре теплых зимних сна с начесом и спать еще часа два. Проснуться, выползти из-под одеяла, опустить ноги на пол, быстро поднять их, юркнуть под одеяло и досматривать сны ещё полчаса или час. Окончательно проснуться, зевнуть так, чтобы у любимой канарейки перья встали дыбом и она выпала из комы обратно, пойти на кухню пить кофе с колбасой и долго смотреть в окно на ползущую между многоэтажными домами по заснеженной темноте, мигающую сотнями светящихся глаз, дорогу. Потом ещё дольше смотреть на дорогу без кофе и без колбасы. Насмотревшись, ещё раз зевнуть и принести с обледенелого балкона перевязанную бечёвкой ёлку. Развязать её, отряхнуть от снега и кухонным ножом аккуратно обстругать нижний конец ствола, чтобы вставить его в железный треножник, который папа ещё в шестидесятых годах прошлого века сварил у себя в цехе на военном заводе. Завинтить болты из какой-то очень твёрдой ракетной стали, которым на роду было написано стоять на боевом дежурстве в Индийском или в Северном Ледовитом, или в Тихом океане и от этого заржаветь до смерти, а потом полезть на антресоли за пыльными коробками из-под обуви, в которых хранятся ёлочные игрушки.
Раскрыть первую коробку, достать плоского, облупленного зелёного картонного зайца с выцветшей жёлтой морковкой и надолго задуматься, вспоминая то время, когда ёлки были большим, а ты маленьким, когда «Голубой огонек» был каждую субботу, когда Тарапунька и Штепсель, когда космонавты Гагарин и Титов, когда Ирина Бржевская пела про московских окон негасимый свет, когда у Кобзона были свои курчавые волосы, когда диктор Анна Шилова с такой фигурой… Папин сослуживец Михаил Аронович был от Шиловой и её фигуры без ума и, приходя к нам в гости, обнимал наш маленький телевизор «Рубин» вместе с ними обеими внутри. Жена Михаила Ароновича, солидная женщина, которая и не во всякий современный телевизор могла бы уместиться, снисходительно смотрела на эти невинные шалости. Потом они уехали в Германию к детям, которые уехали ещё раньше. Потом Михаил Аронович писал письма, а потом перестал.
Вот китайская гирлянда с разноцветными лампочками. Лампочки мелкие, как крупные семечки. Они назывались «конский зуб» и были полосатыми. Стакан стоил пять копеек. Дедушка покупал мне два маленьких стакана и насыпал в оба кармана пальто. Можно было бы в кулек из газеты, но тогда их увидела бы бабушка. Она считала, что семечки перебивают аппетит. Их нельзя есть перед обедом, а после обеда их нельзя есть потому, что они засоряют аппендикс и все кончится перитонитом и срочной операцией. Пятьдесят лет назад семечки стоили пять копеек маленький стакан. С тех пор цены на семечки выросли, а лампочки на гирляндах измельчали. В моем детстве они были крупнее и часто перегорали. Папа каждый год впаивал новые. У нас были запасные лампочки к фильмоскопу. Они как раз подходили для гирлянд. Их можно было достать только в Москве. В Столешниковом переулке был магазин, где продавали диафильмы, фильмоскопы и лампочки к ним. Новые лампочки мы красили в разные цвета, и они пахли краской, когда горели.
Вот маленький ватный Дед Мороз — такой старый, что уже, наверное, прадед, с красными, апоплексическими щёчками… Когда он вошёл к нам в квартиру, огромный, с рыжими усами и белой бородой, шумный и очень весёлый, то сразу закричал: «Борисыч!» и бросился обнимать и целовать моего папу и поздравлять его с новым годом. Наверное, думал, что папа ему расскажет стихотворение «Мойдодыр» или сыграет на пианино собачий вальс, который я разучил к его приходу. Папа стихотворения не выучил, и вообще ему не понравилось обниматься с Дедом Морозом. И ещё ему не понравилось, что Дед Мороз не смог развязать мешок с подарками. Он, конечно, старался изо всех сил так, что даже пальцы у него перепутались, и мама с папой, видя эту путаницу, отпутали его от мешка, расплели ему пальцы, развязали мешок и сами искали паровоз, который я просил подарить Деда Мороза. Кстати, паровоза там не оказалось, а вместо него оказалась новая зимняя шапка, которая мне совсем не понравилась. Мама сказала, что шапка теплее любого паровоза и вообще она из натуральной цигейки и Дед Мороз с большим трудом её достал, но я собирался возить за собой на верёвке паровоз, а вовсе не меховую шапку, и она мне не нравится и не понравится никогда. Зато Деду Морозу у нас понравилось, и он даже хотел остаться немного поспать, но мама сказала, что его ждут дети и Снегурочка звонила и велела передать, что она за себя не ручается. Дед Мороз уже ничего не слышал и храпел так, что сто моих «Мойдодыров» и собачьих вальсов не могли его разбудить, и папа тут же, у спящего тела Деда Мороза поклялся маме, что больше никогда ни за что он не пригласит его без Снегурочки. Мама сказала, что ей с самого начала было ясно, что от Деда Мороза из папиного сварочного цеха ничего хорошего ожидать и нельзя было, а вот Дед Мороз из конструкторского бюро с самого утра ходит с мешком как заведенный и ещё не разу даже не споткнулся, не говоря о том, чтобы упасть и заснуть… И тут к нам пришла Снегурочка, которая за себя не ручалась. Я обрадовался и подошёл к ней сказать, что произошла ошибка, что вместо паровоза в мешке оказалась зимняя шапка и хоть бы она сто раз была из натуральной цигейки…
Темнота за окном становится темнее. В доме напротив, в ресторане на первом этаже, новогодний корпоратив достигает своего апофеоза, и взрослые люди с детскими криками и бенгальскими огнями в руках выбегают на улицу водить хоровод вокруг высокого железного сварного конуса, увитого мигающими зелёными, красными и белыми лампочками. Кто-то от полноты чувств кричит и подбрасывает вверх шапку. Может, и цигейковую. Из окна не разобрать.
***
Тот, кто родился ребёнком, а не скучным взрослым мужчиной с усами, бородой и портфелем, полным служебных и докладных записок, помнит — как медленно в детстве приближался Новый Год. Это сейчас он подкрадывается незаметно как сами-знаете-кто, а тогда, когда я ходил в первый или во второй класс, в середине шестидесятых… Начиная с декабря Новый Год просто еле полз. Дед Мороз поминутно останавливал свои сани, чтобы отойти за ближайший сугроб, олени спали на ходу, потели с непривычки в нашей средней полосе и непрерывно требовали ягель. Я изнывал, ожидая день, когда можно будет ставить ёлку. С ёлкой было спокойнее ждать Новый Год. Не может же он не зайти в дом, где стоит нарядная ёлка, под которой просто зияет пустотой место для подарков. У моего друга Вовки ёлку уже нарядили, у Стасика папа её сегодня купил, у... да у всех уже была ёлка, а мои родители даже и не думали её покупать. Папа был вечно занят на своём заводе, а мама была милиционером и работала в опорном пункте охраны порядка прямо в нашем доме, на первом этаже. Она тоже была вечно занята и поэтому я приходил из школы прямо в милицию. Там я какое-то время ждал пока мама воспитывала малолетних хулиганов и их родителей, а потом мы шли домой. Понятное дело, что на месте я там не сидел, а слонялся по коридорам, а вернее, по коридору, поскольку он был один, сидел рядом с дежурными, которые меня баловали то какой-нибудь особенной рогаткой, отобранной у местной шпаны, то бахалкой.
Теперь, когда в любом магазине игрушек можно купить не то что пистолет, но световой меч самого Дарта Вейдера с его же отпечатками пальцев, никто и представить себе не может, что бахалка была грозным оружием детей младшего школьного возраста и представляла собой согнутую буквой «г» медную трубочку длиной около десятка сантиметров, заглушенную с одного конца. В открытый конец надо было натолкать спичечных головок, потом в это же отверстие аккуратно вставить загнутый буквой «г» гвоздик, связанный круглой чёрной резинкой с коротким концом медной трубки… Не пытайтесь разобраться в моём описании. Я и сам в нем запутался. Просто поверьте, что при нажатии пальцем на резинку гвоздик ударял в спичечный заряд и раздавался «бах». У кого «бах» был самым громким — тот и был нашим Дартом Вейдером.
Вообще в «дежурке», как её называли милиционеры, жизнь кипела. То кого-то приводили, то… Однажды мы с мамой собрались уходить домой и зашли в дежурку сдать ключи от её кабинета. Там сидел красный злой старик, облитый с ног до головы чем-то белым и неприятно пах. Дежурный, видя наше удивление, небрежно заметил «Дорвался дед до бочки со сметаной» и продолжал писать какую-то бумагу. Видя наше с мамой изумление, он всё же оторвался от бумаги и рассказал нам о том, что старик этот вернулся домой из бани навеселе и стал спрашивать у своей старухи зачем она съела его жизнь и почему её, то есть жизни, осталось так мало и громко удивлялся тому факту, что она, то есть старуха, ещё не подавилась… Старуха же, не имея желания вступать со стариком в бесплодную дискуссию, взяла початую банку с белой краской, приготовленную для покраски дверей и оконных рам и вылила её на голову старику. Старик в ответ пожелал старухе… и получил от неё черенком швабры по голове и другим частям тела. Тогда старик понял, что словами горю не поможешь и пошёл жаловаться на старуху в милицию. Он хотел написать заявление. Большое заявление на развод, на размен жилплощади, на раздел садового участка и всего, что можно разделить, включая совместно нажитый радикулит и вставные зубы, но сделать этого не мог, поскольку и говорил-то с трудом по причине ещё не прошедшего алкогольного опьянения, а уж писать и вовсе был не в состоянии, по той простой причине, что бумага и авторучка прилипали к его накрашенным… Впрочем, это все затянувшееся предисловие к ёлке.
Ёлку во времена моего советского детства купить было сложно. В нашем районе никакого специального ёлочного базара не было. И самого базара не было, а возле железнодорожного вокзала стояли какие-то неприметные мужички с маленькими ёлочками или даже еловыми ветками, которые за умеренную, а, ближе к празднику, неумеренную плату могли … если их самих, конечно, не ловила милиция и с криком «грабь награбленное» не приступала с вопросом чьи в лесу шишки, не говоря о ёлках. Отобранные Конфискованные ёлки тащили в опорный пункт милиции и складывали в крошечную камеру предварительного заключения, чтобы потом их лишить иголок, распилить на мелкие кусочки, уничтожить и написать отчёт об уничтожении разобрать по домам. Мама ёлки не брала. Папа ей говорил, что не успевает купить ёлку, поскольку у них конец месяца, конец квартала и конец года и на ракетах, которые они делают, ещё не установлены ни рули высоты, ни ширины, ни длины и не прикручены еще колесики, но… мама всё равно не брала. Она даже купила крошечную искусственную ёлку с микроскопическими игрушками и семимесячным дедом морозом, которую ставили на телевизор. Под такую ёлку подарки надо было класть в спичечном коробке. Отчаянию моему не было предела. Оно у меня было написано на лице такими крупными буквами, что некоторые буквы вылезали на затылок и уши.
То ли милиционеры в нашем опорном пункте умели читать по моему лицу, то ли я слишком часто заглядывал в КПЗ посмотреть на ёлки… В один прекрасный день дядя Сережа, наш участковый милиционер, взял меня за руку, отвел в КПЗ и велел мне… Ещё и велеть не успел, как я уже выбрал. Дядя Сережа взял ёлку своей огромной рукой, которой никакие иголки были не страшны и мы пошли к маме в кабинет. Я стоял за его спиной и ёлкой и не видел, как он сделал страшные глаза, вытаращил усы, показал маме кулак и строго сказал: «Даже и не думай!».
В том году я под ёлкой нашёл железный экскаватор оранжевого цвета. Преогромный. У него была сбоку ручка, вращая которую можно было поднимать ковш. На следующий год папа привез из Москвы большую искусственную ёлку. Ещё через тридцать лет опорный пункт в нашем доме закрыли и вместо него открыли приёмную какого-то депутата. Теперь, когда я приезжаю к маме, то по привычке заглядываю в окна приемной и думаю — лучше бы там была камера предварительного заключения, полная ёлок.
***
Корпоративный Новый Год… Любите ли вы корпоративный Новый Год как люблю его я, то есть всей печенью вашей, всей больной на утро головой, всем эскадроном, ночевавшим во рту и со всем энтузиазмом, на которое только способна молодость и неспособна старость, но всё равно… Любите ли вы обстоятельный доклад директора о результатах года, после того, как вышли уже все пузырьки не только из бокалов с шампанским, но даже из рюмок с водкой? А, может, вам нравятся конкурсы, в которых нужно зажать коленками бутылку и втиснуть её в не очень трезвые толстые колени зама по кадрам или первым раздавить воздушный шарик чугунным задом финансового директора? Или вы заранее подготовились к вопросам хитроумнейших викторин и даже после шампанского и водки можете быстрее сисадмина и завскладом ответить — сколько стран принимало участие во второй мировой войне? Или вы ждёте не дождетесь перерыва между горячим и сладким, чтобы под чарующие звуки песен Шуфутинского и Антонова содрогаться в танцах с вечнонезамужними девочками из отдела продаж? Впрочем, может вы человек скромный и стеснительный, который любит вдали от сверкания разноцветных огней, декольтированных женщин с тонкими сигаретами и мужчин в лакированных остроносых туфлях тихо спать, уткнув лицо в блюдо с колбасной нарезкой и половинками маринованных огурцов? Что же такое, спрашиваю вас, этот корпоративный Новый Год? Возможно ли описать всё его очарование? О, ступайте, ступайте в ресторан, в загородный дом отдыха или турбазу, заботливо арендованную администрацией вашей конторы на одну ночь. Упейтесь там в дым и обожритесь до желудочных колик, живите полной жизнью вечером и ночью, а утром, если сможете, умрите от жажды, тошноты, головной боли и мучительной неспособности вспомнить как вы оказались в одной постели с главбухом — пожилой, семейной и усатой женщиной, у которой уже двое внуков.
***
Наши праздники бессмысленны и беспощадны. Какой-то бесконечный день обожравшегося сурка. График по перевариванию обеда сорван. Пищеварительные железы ферменты не подогнали вовремя. Смежники подвели. Печень вообще закрыта на ремонт. А уже несут ужин… И ведь были планы! По морозцу в лес на лыжах. Километров пять или семь. Потом вернуться румяным, бодрым, выпить чаю, съесть яблоко или морковку, почитать что-нибудь возвышенное на голодный желудок, написать рассказ или акварель. Впрочем, на голодный желудок лучше писать маслом. Можно дров наколоть. Нащипать лучины или жену. Наплести лаптей. Наделать детей. Да мало ли что можно наплести… В конце концов просто устроить скандал, чтобы все поняли кто в доме хозяин. Так нет же! Какие лыжи… Какой лес… Даже походить в них по дому нет сил. Общая осовелость достигает такой степени, что только сидишь и глазами хлопаешь. Вон, уже несут запеченную свиную шейку. Как раз будет комплект к наеденной за эти дни свиной роже. Так и крикнул бы! Так и хрюкнул…
***
…И когда начинают ставить пустые бутылки под стол, когда у селёдочной головы в пасти окажется окурок, когда уже ясно, кому больше не наливать, когда хозяева мучительно соображают — переходить ли к чаю с вафельным тортом или всё же выставить заначенную на завтрашнее хмурое утро бутылку… в эту самую минуту чья-нибудь дальняя родственница, чья-нибудь племянница из Воронежа или сестра из Тулы, неприметно сидящая на самом дальнем конце стола, вдруг вздохнёт глубоко и запоёт «степь да степь кругом» таким полным и таким грудным голосом, который непременно хочется потрогать руками. И нет человека, хоть бы и лежащего лицом в салате или даже под столом, который не стал бы ей подпевать. И бог знает из каких глубин памяти всплывают слова, которым никто и никогда не учил, а которые просто знают от рождения. И вот ты уже не старший менеджер по продажам китайских утюгов, не живешь во глубине московских хрущоб на пятом этаже без лифта, а натурально замерзаешь в степи и мороз пробирает тебя до самых костей. И понимаешь ты, что приходит твой смертный час, а кольца обручального тебе передать некому, да и любовь в могилу не унести, потому как… И заплакал бы, а не можешь — ещё внутри, в самом сердце, леденеют слёзы. И просишь, кричишь друзьям из последних сил: «Хотя бы зла не попомните, суки-и-и…» А откуда-то издалека, из нависших снежных туч, тебе отвечают: «Не мычи, Серёга. Проснись. По домам пора. Да вставай же, мудила! Отдай хозяйскую вилку и суй руки в пальто. Метро вон скоро закроют. А тебя ещё замучаешься до него тащить».
***
Хуже долгих проводов только долгие праздники. Точно едешь и едешь под перестук рюмок бесконечными равнинами застывшего холодца по разводам хрена и горчицы, а на горизонте холмится оливье. То выскочит вдруг из-за поворота на тебя жареная утка, а то оскалит мерзкую рожу селёдка в кольцах репчатого лука. Заклубится вдали укропный пар отварной картошки, прошмыгнёт надкусанный солёный огурец в придорожных зарослях квашеной капусты, и вновь холодец, холодец, холодец…
***
Наша деревня на морозе — точно эскадра в кильватерном строю. В авангарде двухпалубный и двухтрубный, краснокирпичный флагман Палвасилича, таможенного полковника в отставке. Судя по двум толстенным дымам идёт он крейсерской скоростью не меньше пяти узлов на бельевой верёвке, увешанной заледеневшими до хрустального звона простынями и наволочками. Сам Палвасилич стоит на капитанском крыльце и всматривается в снежную даль из под своей толстой, овчинной рукавицы. Отставая на полкабельтова, за домом Палвасилича идет однотрубный дом Витьки Клюева, тракториста, а за Витькиным домом идёт половина избы старухи Сергеевой. Вторую половину избы снимают дачники, приезжающие в деревню только на лето и поэтому Сергеева идёт изо всех сил на одной печке. Из трубы её половинки избы поднимается тонкий, точно собачий хвост, дым, тут же сносимый сильным боковым ветром. Старуха покрикивает в открытую форточку на внука, который бегает как заведённый между сараем, где хранятся дрова и домом.
В трёх румбах справа по деревенскому борту, за берёзовой рощей на холме, в двадцати кабельтовых идут курсом на соединение с эскадрой два дыма соседней деревни. Она дачная, эта деревня. Летом в ней оживает домов на целую дивизию, но сейчас, в декабре, она похожа на недоукомплектованный дивизион для решения частных оперативно-тактических задач, состоящий из домиков второго и третьего ранга под командой москвичей-дауншифтеров, сдающих в городе квартиры и на эти деньги купившие здесь дома, десяток курей, двух коз и корову. Москвичи идут на всех парах. Декабрьский день короток и надо успеть соединиться до темноты потому, что там, за бесконечным заснеженным полем, за обледеневшей дорогой, за лесом уже начинают вспыхивать разноцветные разрывы тонко свистящих петард и сверкающих салютов. Город уже начал артиллерийскую подготовку к встрече Нового Года. Меньше чем через сутки на улицы, под небо, раскаленное от взрывов, выбежит множество людей с миллионами, миллиардами шампанских пузырьков в головах и пойдёт в атаку.
***
Зимним вечером в пятницу изцентрастремительно выскакиваешь из метро, мечешься по вокзальным перронам, вваливаешься в полутёмный и полусонный вагон пригородной электрички, пропахший чебуреками, пивом, сигаретным дымом, тянущимся из тамбура, смотришь на бесконечный свет бесконечных вывесок за окном, сквозь который пробиваются крошечные битые пиксели морозной темноты, потом их становится больше и свет распадаётся на круги фонарей и квадраты окон, потом окна с их шторами, кошками и столетниками на подоконниках понемногу отстают и на платформе какого-нибудь сорок восьмого или сто второго километра одинокий колченогий фонарь стоит по колено в снегу и даже не пытается подойти посветить к открывшейся с воздушным шипением двери, из которой ты выходишь в такую непроглядную тьму, что в ней синуса от косинуса не отличить, спускаешься, чертыхаясь по обледенелым ступенькам, идёшь по узкой тропинке меж высоких сугробов, сопровождаемый лаем собак, долго гремишь жгучим от холода замком на двери дома, долго обметаешь в сенях снег с ботинок, включаешь свет, замёрзший в лампочке за три месяца твоего отсутствия до состояния мелкой, крупитчатой серой пыли, садишься в старое продавленное кресло перед печкой, кладёшь в неё измятые старые газеты, поверх них берёзовую кору, поверх коры дрова, зажигаешь спичку и, глядя на то, как разгорается огонь, чувствуешь..., но сказать не умеешь, а откупориваешь привезённый с собой коньяк, набиваешь трубку, как следует уминаешь табак указательным пальцем, закуриваешь, выпускаешь один большой клуб дыма и два поменьше, и чувствуешь…, но сказать не умеешь, а только смотришь и слушаешь как разгорается в печке огонь, как трещат сухие березовые поленья, как свет в лампочке оттаивает, превращаясь из корпускул в волну, как под полом лихорадочно шуршит, будя детей, голодная, точно волк, мышь, многодетная семья которой уж и не чаяла дождаться твоего недоеденного бутерброда с копченой колбасой и чувствуешь..., но засыпа…