Михаил Поторак
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЛЕВТОЛСТОЯ

Левтолстой и разные вещи

Левтолстой очень боялся разных вещей. Живых зайцев боялся, например. Зубы эти, уши, глаза косые. Запах этот звериный… А если ещё прыгнет, не дай бог! Бррр…

Зато литературные зайки были уж так милы! Лапушки просто. Возьмёт, бывало, Левтолстой перо, чернил возьмёт, бумаги побольше да и начнёт писать: «Эх вы, зайки, мои зайки! Лапушки вы мои!» Иногда страниц по тыще этой фразою испишет. Не для денег, для денег другое всякое сочинял. Для себя. Любил потому что, да! А живых боялся…

Кильку ещё. Всё ему казалось, что она смотрит. Спать из-за кильки не мог. Только глаза закроет — чувствует мелкий, дохлый, бессмысленный килькин взгляд, как он до самых тёплых печёнок лезет в душу и там свербит.

Ночных блестящих жуков боялся. Своего отражения в ложке. Ходиков — очень! Очень! Особенно в них кукушку, сволочь такую.

Также Левтолстой боялся пожарных, сосновых шишек, приступов беспричинной ночной печали, а более всего — смотреть в пустой чёрный чулок. Но всё равно смотрел, не мог удержаться. Всё казалось ему, будто там, в чулке, кто-то есть — невесомый, но опасный, сидит и молчит в темноте.

— Э-эй! — прерывисто всхлипывал Левтолстой, вглядываясь в маленький чулочный мрак, — Ты там? Нет! Нет! Не отвечай, не надо!

И оно не отвечало… Жалело старика.



Идеальная любовь Левтолстоя

Даже окончательно замужние люди имеют грешное обыкновение грезить об идеальной любви.

Впрочем, женатые тоже.

Взять Левтолстоя. Он был, как известно, женат, и почти всегда помнил об этом. Однако грезил… Запирался в кабинете, якобы для работы, а сам вовсе не работал, а грезил. Воображал предмет возвышенной страсти. Снаружи предмет являлся такой крепенькой, но стройной барышней, в прюнелевых ботиночках и тёмно-синей шляпке с вуалеткою от M-me Trouphaille. Пахло от барышни морозцем и слегка конфектами, карие, чуть раскосые глазки её светились озорством, а губки были надуты понарошной сердитостью. Ах, ах! Вот же старый сластолюбец! Ах!

Вот эту самую сердитость никак нельзя было стерпеть Левтолстою. Требовалось немедленно подхватить предмет под локотки, прижать к тёплой своей бороде, растормошить, чмокнуть (Ах!!!) в ямочку на щеке и проскакать вдвоём в шутливой полечке. Трам-пам-пам!

Тренированное воображение литератора выдёргивало Левтолстоя из реальности, как ровную морковь из рыхлой грядки. Он вставал, крепко обхватывал руками собственные бока и вот так, обнявшись крепче двух друзей, звонко шлёпая большими ступнями, скакал по кабинету. Трррам-пам-пам!

Но самое главное предмет имел всё-таки не снаружи, а внутри. Ибо внутри это был ещё один Левтолстой. Да, именно так. Именно потому с ним было так изумительно легко, как ни с кем более в мире.

— Мир — жаловался настоящий Левтолстой воображаемому — ничего не понимает. Он совершенно безумен!

— Ну уж, прямо уж… — возражал Левтолстой-барышня, — безумен, скажешь тоже. Не преувеличивай. Он не безумен, а просто дурак!

— Ага, дурак! Круглый!

И оба понимающе хихикали и ласково тёрлись носами.



Левтолстой немножко лошадь

Иногда Левтолстой бывал немножко лошадью. Как и все мы, как все мы, грешные…

И это отчасти оправдывает нас за всё. За разные подлые наши хитрости, широко употребимые в обиходе. И даже за наигнуснейшие наши качества — занудство и склонность поучать других.
Вот в этом мало кто мог сравниться с Левтолстоем. Да… Вот уж кому было совершенно необходимо оправдаться!

И он понимал, бедняга, понимал… Если совсем некогда, то просто на конюшню сходит, потопчется, пофыркает, понюхает морковку. Оно маленько и отпускало.

Но лучше гораздо было уйти в ночное. Одному. Поскакать вволю, поржать в голос, потрясти буйной гривою. Ночь кругом глубока, природа грозно дышит, и законы её безжалостны к людям. Тёмен, тёмен сумрак мира, и только там, за кустиками, на краю гречишного поля тихо сияет маленькое светлое пятно. Это Левтолстой пасётся — дикий, сивый степной жеребец.



Левтолстой — распутник

Вот в чём никак нельзя обвинить Левтолстоя, так это в том, что он страдал половой распущенностью. Нет! Это неправда! Он не страдал ею. Это было отнюдь, отнюдь не страдание!

Одна только мысль о распущенности неизменно приводила Левтолстоя в доброе расположение духа, он всплёскивал ладошками, притопывал и весело фыркал.

Жена его Софья не любила этого фырканья. Нет, не любила. Убегала сразу и пряталась. Спрашивается, зачем? Не спрятаться от такого, не скрыться. Неотвратимо настигал её Левтолстой.

Вот, к примеру, убежит Софья в людскую и спрячется там под кухаркину кровать. Лежит, такая вся графиня, в тафте и батисте, благоухает пармскою фиалкой в полумраке, средь старых лаптей и пыльных рогож… Лежит и слышит, как ищет её повсюду Левтолстой. Тапками по полу шарк да шарк, носом в бороду фырк да фырк. И всё ближе фыркает, сука, всё ближе!

Ну вот… Нашёл… Кряхтя и хрустя коленками, сел на корточки и смотрит. Брови взъерошены, бороду сквозняк колышет, в глазах — беспросветная, горькая нежность.

— Соня, — шепчет — ну что ты, Соня… Вылазь.

Конечно. Левтолстою было жалко супругу. Его бы воля, он бы её не трогал, поймал бы лучше какую-нибудь бабу на деревне. Но поймать не получалось. Шустрые были, заразы.



Левтолстой и животноводство

Левтолстой много воображал о животноводстве. Глядя в окошко на двор, внимал он трагическим воплям курей, сотрясаемых ежедневной родильной истерикой. Чутким сердцем своим улавливал, как в лугах ходят коровы: жуют, пахнут, хлопают ресницами и перекликаются нежноутробными голосами. Мысленно прогуливаясь вдоль ручья, слушал надменное молчанье пескарей и героические песни лягух. Многозначительно думал о насекомых. Подумает-подумает, потом опять глянет на двор. А там в пыли валяется сын цепного Махайродуса и приблудной нищенки Жучки, трёхмесячный щенок Пан Тлустопузеньский. То на один бок повернётся, то на другой и порыкивает, и лапами машет. У-у-у, шляхетская морда!



Автандил Левтолстоя

Дурными, неверными снами маялся Левтолстой… Какая, бывало, только ни пригрезится ему дрянь. Снились становые приставы, околоточные надзиратели, русский дух, таблицы каких-то неаппетитных элементов, вечнотрезвый пономарь Петрушка, хищные панталоны пуговицами внутрь и прочее. Однажды приснилось имя Автандил. Просто имя, без телесного обличья. Тьфу, ерунда какая! Однако понравилось... Хорошее, звучное имя. И ничьё. А раз ничьё, значит надобно кого-нибудь им назвать. Проснувшись наутро, Левтолстой наскоро и весьма поверхностно умылся, а завтрака ждать не стал. Свистнул с кухни вчерашний пирожок и стал бродить по дому в поисках потенциального Автандила.

Как плохо всё-таки быть предсказуемым! Левтолстой и сам ещё не знал, чем займётся в тот день, а домочадцы уж почуяли, что нашёл на него стих шальной, и скоропостижно убежали на деревню. Никто не захотел быть Автандилом, никто! Даже Софья, супруга литератора, даже собаки и тараканы.

Убежать, однако, смогли не все. Картины остались, скульптура, мебель. Но и они тоже не горели желанием принять новое имя. Бюст Бетховена набычился непокорно. Портрет Гёте высокомерно кривился и глядел мимо. Щербатый мальчик со спущенными штанами, в принципе, не возражал, но куда ему до Авандила! Мелок больно, да и дурак. Шкаф — банально, диван — натянуто и плоско. Фикус — то же самое…

Вот у зеркала Леволстой задержался надолго. Поворачивался боком, втягивал пузцо, горделиво вскидывал бровь. Но нет, к сожалению… Заманчиво, очень заманчиво — но… Эх…

Левтолстой хмыкнул и подошёл к окошку. На улице только что закончилось лето. Посуровело как-то всё. Пустые поля затихли, ощетинясь жёлтой колючей стернёй. Даже солнце имело довольно бледный вид — из-за тумана над прудами и ползущих от деревни сдобных, мохнатых дымов. Всё это вместе было необычайно хорошо.

И тут Левтолстоя пронзило горькою мыслью: «Пардон!» — подумал он — «Миль пардон, государи мои! Это как же так? Это же всё же уйдёт же сейчас навсегда. Навсегда, навсегда, ядрёна кочерыжка! Вот это самое оно, вот этот жизни моей кусок, не знаю даже, как назва… Ах! Да! Да, конечно!»

— Автандил! — хрипло заорал Левтолстой — Постой, генацвале, не уходи! Впрочем… Что уж там… Прощай дорогой. Прощай…



Мечты Левтолстоя

Левтолстой не всегда бывал удовлетворён действительностью. О как часто, как слишком часто бурчала она в животе, ломила к дождику поясницу и чесалась труднодоступных местах! С каким коварством натирала она складками кальсон!

Леволстой находил её избыточно физиологичной и за это порицал.

Осудив действительность, Левтолстой любил предаваться мечтам. Мечтал, например, встретить какую-нибудь гордую красавицу, соблазнить её, бросить и сладко потом терзаться.

О многом мечтал ещё. Чтоб наши победили. Купить ослика и уехать на нём путешествовать к соседям. Стать отшельником и совсем-совсем не грешить, а после не выдержать и нагрешить так, чтоб до конца жизни краснеть от стыда. Поймать Соню на враках и посмотреть укоризненно, но сразу же великодушно простить. Иметь музыкальный слух и прекрасный голос, чтобы громко петь протяжные разбойничьи песни. Научиться летать. Научиться летать по небу. В чистоте и покое.



Дикая охота Левтолстоя

Обретя иногда свободу от домашних хлопот, литературы, глубокомыслия и отношений с женою, Левтолстой уходил заниматься. Занимался он преимущественно огородом, выращивая в нём картофельные и брюквенные растения, а также некоторые капусты.

Занятия эти вызывали пристальный интерес живущих в окрестных лесах кабанов. Стихийные фурьеристы, кабаны стремились перераспределить огородные урожаи в свою пользу. И увы, перераспределяли, приводя незлобивого и не жадного по большей части Левтолстоя в скорбную ярость.

— У-у-у-у-у! — завывал остервеневший старичок. — Ou-оu-оu est mon fusil???

Где, дескать, моё ружьё?

«Мон фюзий» этот самый был старинной прадедовской пищалью, калибром в полтора средних пальца.

Если б нашёлся на свете художник, что сумел бы изобразить, как снаряжает Левтолстой пищаль свою, как сыплет он щедрою рукою чёрный порох, как ладит пыжи из старых черновиков, какое лицо у него при этом, с какою ласковой свирепостью топорщится седая его борода, и если бы выставить потом эту картину в какой-нибудь известной галерее, то никто, никто на свете никогда не решился бы более влезть в чужой огород. Навек бы зареклись, мерзавцы! Навек!

Тут надобно заметить, что ни пуль, ни дроби, ни картечи, оскорблённый огородник всё же в заряд не клал. Зачем бы? Так ведь и поранить кого можно. Зачем такое безобразие?

От души зарядивши ружьё, Левтолстой пробирался украдкою на огород и устраивал себе там засидку, маскируясь капустными кочнами и унылою листвою брюквенной ботвы. Прятался и сидел совершенно недвижно, ни шевеленьем, ни вздохом, ни даже единой мыслию не колебля стылой тишины позднеосенних сумерек.

И вот! Вот! Вот он, первый кабан! Коричнево-серый, дикий, с совершенно свиным рылом. А за ним и другие идут — паршивые санкюлоты, фурьеристы, охальники!

— Сссволочь! — шипел Левтолстой, обнаруживая тем самым себя в капусте, — Sssale cochon! — и спускал курок!

Незамедлительно раздавался ужасный грохот, облако смрадного дыму распространялось над Левтолстоем, в воздух летели искры и вспыхивающие на лету бумажки черновиков, исписанные обрывками различных фраз: «…мне вздумалось сорвать этот репей и положить его в середи…», «лечить верно хотят… что-то сделали с его горлом… стало больно…», «берите изюм!», «…жил для людей под предлогом бога…»

Ах! Ах! Что же оставалось делать несчастным салькошонам, перепуганным вспышкою, грохотом, чадящей словесною путаницей? Абсолютно ничего более не оставалось, как с визгом подпрыгнуть, оборотиться к лесу передом и потрясённо спасаться в чащобах.

От дробного топота нескольких дюжин маленьких копыт вздрагивала в мучительной судороге холодная земля, налетал откуда-то с севера внезапный ветер и приносил с собою заполошный, отчаянный снегопад.

Левтолстой сидел, встряхивая слегка оглохшими ушами и смешно, по-кошачьи чихая, а вокруг кружился и падал изумительно прекрасный снег. Снежною пеленою изрядно застило обзор, и чудилось тогда Левтолстою, что там, за границами снегопада ничего на самом деле и нету. Нету никакого знакомого бытия, никаких забот, обязательств, никакой истории с географией — ни Москвы, ни Парижу, ни станции Астапово. А есть во всей вселенной одни только вот эти чистые белые хлопья, летающие кругом, да изредка попадаются среди них догорающие бумажные слова: «Кончена смерть — подумал он — смерти нет…», «…чтобы и все знали это: и Пьер, и эта девочка, которая хотела улететь в небо. Надо, чтобы не для одного меня…»



Тыква Левтолстоя

Левтолстой любил выращивать тыкву. Странною, ах какою странною была эта его любовь! Светлая отцовская радость осеменителя земли, приторные муки собственничества, ревность, тщеславие, застенчивость, прочие глупые мальчуковые тревоги — это нормально, это у всех. А вот остальное…

Явиться в гости к каким-нибудь простодушным селянам, которые тыкву съели, а семена пораскинули сушиться, усесться там в избе на лавку и молчать, многозначительно пыхтя в бороду, потом вскочить и с нарочитою народностию жеста поклониться хозяевам в пояс. Или нет, нет, лучше земно поклониться, гулко пристукнув о половицу лбом. А когда ошалевшие от барской придури селяне станут бить поклоны в ответ, свистнуть с подоконника тыквенное семечко и удрать. Спрятать семечко в жилетный карман и забыть о нём до весны. Иногда выпадет, бывает, а ты глядишь и не узнаешь — дескать, это ещё откуда. Фу ты, ерунда какая. Однако не выбрасываешь. Лежало до сих пор, так пусть ещё полежит, ничего.

Но вот весною… Весною, когда нагрянут толпой все эти феерические безобразия и погонят на улицу без пальто, а ты весь такой побежишь, побежишь… Всей душою с диким мурлявом скакаешь по крышам и заборам, а телом бессознательно оказываешься вдруг на огороде. Дождаться бы только весны, дождаться и оказаться! А там уж припасть на хищныя четвереньки, по-кошачьи вырыть ямку и закопать в неё семечко. Всё. С этого момента можно считать, что пришла любовь.
Сначала никто-никто в мире не знает, где закопано семечко, только ты знаешь, ты, вчера ещё простой, бехитростный, не имеющий ничего тайного Левтолстой!

Обретение тайны придавало обычно затрапезному облику Левтолстоя некий оттенок величавости. Какая-то в нём начинала просвечивать мягкая, властная краса, первобытная сила, подспудный самеческий порыв. Вот кстати женщины прекрасно чувствуют такие вещи в человеке. Чорт их разберёт, как они это делают. Не понимаю...

Сладкая тайна тыквоводства привлекала к Левтолстою различных жещин, и он, я полагаю, умел этим воспользоваться. А если нет, то и дурак.

А потом приходит лето. Лето приходит! Такие они там все ходят в лёгких блузках, и руки у них открыты до самых плеч, и загорели, и смеховые морщинки в уголках глаз тоже загорели, и губы такие свежие, и зубки влажно сверкают, эх… Угостишь огурчиком с грядки, они хихикают, а у тебя прямо сердце замрёт. Стоишь, мычишь, смешной такой. Они и засмеются, и убегут, заразы. А ты плюнешь и идёшь тыкву смотреть. Там уж цветы вот такущие, торчат эдаким фанфарами, хоть ты марши в них труби. Но что это? Что? Батюшки, а у одного-то цветка под донцем пумпочка! Ух ты! Ух ты деточка ты моя! Зародилась!

Ну, тут уж само собою любовь переходит к открытой форме. Тут Левтолстой и днюет подле тыквы и ночью проведать приходит, о плети гороха во тьме запинаясь, валясь каждый раз головою в благоуханный росистый укроп. Песни по ночам тыкве поёт. «Калинку», «Дубинушку», а то юнкерскую «Тон кюль, Мими…». А тыква слушает и растёт, растёт, растёт! До размеров неимоверных!

«Оооо! — изумляется счастливый Левтостой — О, какова! Да ты уж, матушка, не тыква, а выква! Есть ли ещё такие на свете — вот такие счастливые Левтолстои, у которых вот так бы вот выросло? Нету, ой нету. Не тыква — мечта! Глюква! Факва-моргаква!»

А кругом уж и лето кончилось давно. Осень, осень на белом свете — листопад, заморозки, дымы, умиранье растений. Тыквенный стебель тоже уж жизни лишился, умер и высыхает. Это значит, и тыква мертва. А Левтолстой смотрит на тыкву и плачет, и светло у него на сердце как никогда. Потому что ради этого всё и затевалось, ради этих слёз. «И вот это, — думает, — вот это у них называется смертью? Вот это, такое огромное, оранжевое, круглое? Да господи! Да мне бы смерти вот такой!» И в небо взгляд кидает — слышат его там, нет? А там слышали.

Леонид Поторак
Левтолстой, 2017

об авторе
Михаил Поторак
Писатель. Родился в 1969 году. Окончил факультет журналистики Кишиневского университета. Публиковался в журналах, газетах, альманахах и сборниках прозы в Молдавии и за её пределами.