Он смотрел, как эта хрипела. Дрожала синими пальцами, стучала плечами о пол. Это была уже не она. Любимая она покинула его в ту серую пятницу, когда стала кричать. Невыносимо, когда кричат. А эта орала, лицо было красным и злым, подбородок дрожал, руки двигались беспокойно, резко, но главное — голос. Звук его стал пронзительным, непохожим на её ласковый и спокойный. И он понял: она уже ушла, а эту не жалко.
Он почти не грустил с той поры.
Кажется, она говорила ему, что любит. Да он и сам знал. Чувствовал, переживал её счастье сам, каждый день, когда встречал её взгляд, когда она отворачивалась смущённо, когда не давала себя обнять, игриво сопротивляясь. И тогда он срывал с неё одежду, зажимал кричащий от страсти рот, прижимал руками к полу любимое это простое розовое лицо, знакомое, родное, и брал её, как ему хотелось.
Он долго ухаживал. Он высмотрел её еще в техникуме, когда она курила с девчонками за основным зданием, невысокая, светловолосая, с просвечивающим розовым пробором, с чуть отекающими широкими коленками и большим, пухлым задом в тесной чёрной юбке в складку. Она смеялась мало, больше просто улыбалась, немного отстранённо. Он долго приглядывался — подойдёт ли. Нельзя ошибаться в выборе верной подруги, он много тогда читал православной литературы, верил в церковный брак и таинство. Она и сама была для него таинство. Она будет полностью его. Как Ева для Адама.
Почти полгода он тихо, тайно и целеустремленно изучал её жизнь, распорядок дня и привычки. Знал про мать и пьющего отчима, про бабку, про технарь и блудливых подруг. Сама она мужчин не знала, не интересовала их — неуклюжая, неторопливая и не острая на язык. Он боялся спугнуть своё счастье, поэтому долго выбирал момент, а потом внезапно подошёл на автобусной остановке, помог собрать картошку, которую она уронила, нелепо растерявшись в толпе штурмующих транспорт. Донёс сумку до дома, разговорил, рассмешил, попросил телефон, номер у него давно уже был, контакт назывался «она», и позвонил сразу же, как доехал до дома.
Бляяяяяя. Ура! Вот,вам, Машка завидует, я ей Вконтакте сразу написала. Вот вам, сучки. Уродки. Вот вам! И не старый, а взрослый.
Говорили они много, вернее — говорил он. Рассказывал о всех своих идеях. О семье. О долге. О самых важных в жизни мужчины и женщины обязанностях. Он не стеснялся и не боялся её, верил в то, что выбор верный. Целомудренность её, чистота и простота его грели. Нежный её голос, когда она, почти всегда невпопад, ему отвечала, наполнял его счастьем. Давно он знал, почти с того самого времени, как освободился от условностей своей прежней семьи, от всех этих запретов, от того, что причиняло ему боль, что свобода возможна. С правильной женщиной, с верной подругой и найти её счастье, а остальное — дела житейские, простые. А мы будем иначе, не как все, мы по-своему, говорил он ей, а она только тихонечко хихикала в ответ.
Месяца через три, в воскресенье, он пришёл с цветами, посидели с родителями, как положено. Честно рассказал им, что её забирает, поженятся они скоро, но она уже жена для него, брак у них духовный, навсегда.
Навсегда, повторила она и улыбнулась.
Мать что-то противное говорила про платье и как перед соседями неудобно, отчим, пропитой, синюшный, про «обрюхатить в 17», но скоро припал к бутылочке, с ней и заснул, прямо у стола, на сером диване, с затёртыми до атласного блеска спинками, склизкими с виду. И толстая кошка смотрела на стол равнодушно, как слепец.
Уехали на машине, он впервые показал ей свою старенькую «шаху», скрипучую, но надёжную машинку, но которой он и «бомбил» ночами. Радости её, восторгу не было предела! Она сразу бросилась писать смски подругам, но он остановил, прикрикнул сурово, мол, не время ещё, зачем все сразу? Позовем на свадьбу — сами всё увидят. Она огорчилась заметно, но вида не подала, замолчала покорно.
Больше всего на свете любил он в ней это невероятное смирение! Настоящую кроткую душу, которая ему самому была неведома. Вся ярость, полыхавшая в нём, становилась настоящей радостью и невероятным восторгом экстаза, когда он чувствовал жертвенную её, святую покорность.
Хрясь, хрясь. Ебучий случай.
Вот я попала, блядь.
Как домой хочется, домой, к бабулечке.
Чего он всё время лопочет? Нудит, нудит, урод. Да выучу я эту ебаную молитву, выучу.
Не хочу, не хочу.
Когда она зашла в его холостяцкую квартирку, словно свет зажёгся во всех углах, она отразилась во всех иконах, неторопливая, в мешковатой кофте юбке, мелко перебирая коротенькими отёкшими ножками с милыми пухлыми пальцами, с ногтями, измазанными розовым перламутровым лаком, неаккуратно, как дотянулась. Он распахнул перед ней створки нового зеркального шкафа, в котором уже месяца три как висели нарядные платья с цветами и райскими птицами, новые кожаные сапоги на высокой шпильке и лёгкая шубка. Она заплакала, как маленький кроткий ребёнок — кротко, тихо, слёзы текли по розовым щекам и падали на синюю кофту со стразами. Он чувствовал себя как БОГ и ЦАРЬ. Как властитель мира, подаривший милость всем народам, всем царствам и всем мирам. Во всех вселенных, ближних и дальних планетах не было человека могущественней и лучше него, мудрее и чище, чем он. Когда он неторопливо раздел её, нарядил в новое розовое платье с глубоким декольте, когда надел на неё шубу и сапоги, когда положил её, преющую, на кровать и стал осыпать купюрами, как свою главную Богиню, она не прекращала плакать от благодарности, лепетать про счастье и любовь, но он знал в тот момент про любовь всё, что о ней должны знать люди. Он брал и брал её, задыхающуюся, потную, сначала немного помертвевшую лицом, потом уже остекленевшую, но смиренную. Он брал и брал её, давая всему своему семени прорасти в ней, захватить её изнутри, до самого темечка, давая понять — она теперь его. Навсегда.
Колюсинька-малюсинька, блядь. Как же скучно все, трын-дрын. Интересно, Бузова делала сиськи? Не хочу сегодня, не хочу, не хочу. Сашка котлеты делала, надо тоже. Не люблю, лень. Возиться с этим говном, руки потом воняют луком. Бляяяяяя, скучно.
Говорили замуж-замуж. Зачем это всё?
Не хочу, не хочу.
Потерпеть можно.
Но все это так больно, слюняво, так мерзко!
Не хочу.
Голубиное воркование, тихое смирение её волновало его каждый день. Весь год, каждый день, она была его главной заботой, любовью и тайной.
Была она неуклюжей и неловкой, это только умиляло. Однажды, он пришёл и увидел на полу кухонный шкафчик, тот сорвался, видимо. Посуда была полностью разбита, целиком, а она плакала навзрыд, некрасиво отёкшая, вынимая из ступни с желтоватыми мелкими мозолями осколки стекла. Он, конечно, наказал за безалаберность, но долго злиться не мог, так трогательно она просила прощения, так искренне извинялась.
Никого не интересовало, кажется, где она и что с ней, это возвышало его неимоверно над всеми. На работе, с пошлыми мужчинами, он был так же приветлив и строг, молодые его чуточку опасались, ровесники знали — Укатай (такой у него был позывной в такси) человек неопасный, хоть и странный. Баб не любит, водку не пьёт, куревом не балуется, зато православный. За иконки, за чистый взгляд, за суровую строгость ему всё прощалось. Работал он ночами, многих подменял в праздники, золотой человек, деньги любил и брал без стеснения, чем вообще полностью себя оправдывал: не без греха, не святой, обычный мужик.
И только она, она знала какой он, каков вкус молитвы перед завтраком. Он взял на себя обязанность заменить ей весь мир, заставить забыть всю её прежнюю жизнь и полюбить новую, где он — самый главный человек, самый важный для неё. Его теперь нельзя бросить, нельзя предать, нельзя исчезнуть, причинив невероятную боль.
Сука, как же больно. Как больно. Ненавижу.
Он почти не давал ей выходить на улицу, привозил продукты и новую одежду, когда она просила, забирал телефон, когда уезжал на работу — не надо баловства, подруг этих, шлюх. Довозил и забирал от матери когда она просила слёзно свозить её к родителям. Там она бывала недолго, просто сидела на своей старой кровати и тихо плакала, обнимая старую толстую кошку.
Иногда он обнаруживал, что пропадают его вещи, ломаются, портятся, но не обращал на это внимания.
Стала она отекать ещё чуть больше, расплываться, а на розовых щеках проявились первые красные ниточки сосудов. Больше всего поражало его, что она не забеременела. Он трудился над ней иступлено, пока она не начинала тихо стонать, лицо пылало от жара и слёз, и тогда он взрывался от ненависти и счастья, жёстко ущипнув её за бедро до большого синяка.
Но каждый месяц она тихо отказывала ему в близости, сославшись на месячные, он даже проверял использованные прокладки, который одинаково выглядели и одинаково пахли странным женским секретом.
Однажды он велел ей приготовиться, положил подушки и долго изучал её промежность на импровизированном гинекологическом кресле, трогал пальцами, раздвигал руками, рассматривал. Он искал потерявшегося где-то сына или дочь, в этих розовых складках, а она только молчала и плакала зачем-то.
Сам ты пустой, сам, урод, тварь, сука! Сам ты гнилой! Сам! Ненавижу! Ненавижу! Чтобы ты сдох, тварь! Чтобы ты сгорел, ёбаная сволочь!
Сам рожай своих выблядков!
Ненавижу!
В пятницу, в ноябре, он собирался на работу, а она молчала, совсем не так как он привык. На просьбу о молитве перед ужином, она вдруг вспылила, а потом, неожиданно, стала кричать. Кричать громко и ужасное. Матерное, грязное, отвратительное. Она стала не собой. Стала обычной. Как все. Как его пьющая мерзкая мать, как грязная первая жена и жадная дочь, тощая девка с щербиной между зубами. Как все эти бабы. Злые бабы без смирения. Он развернулся, суровый, скучный и ударил её по лицу. А потом методично забил ногами, прямо об угол новой никелированной плиты.
Потом он долго думал о чистоте, пока его не отвлекла очередная смска: «Укатай, выручай». Он вздохнул. Больше некому, вот ведь люди. Глупые люди, людишки
Нескверная, Неблазная, Нетленная, Пречистая, Неневестная Богоневесто, Богородице Марие, Госпоже мира и Надежде моя! Призри на мя, грешнаго, в час сей и Егоже из чистых кровей Твоих неискусомужно родила еси Господа Иисуса Христа, милостива мне соделай матерними Твоими молитвами; Того зревшая осужденна и оружием печали в сердце уязвившаяся, уязви душу мою Божественною любовию! Того в узах и поруганиях горце оплакавшая, слезы сокрушения мне даруй; при вольном Того ведении на смерть душею тяжце поболевшая, болезней мя свободи, да Тя славлю, достойно славимую во веки. Аминь.