— Ты сегодня молодец, — говорит Ягги.
Я улыбаюсь ей.
Ягги любит, когда я прихожу не с пустыми руками, но если не приношу ничего, никогда не ругается. «Есть ещё время», — говорит она, пожимая плечами, и наливает в тарелку дымящийся суп, который всё это время держала для меня горячим. Ни с чем я обычно прихожу позже всех, упрямо не желая сдаваться, когда остальные давно уже спят. Впрочем, с добычей мне тоже случается являться под утро, вот как сегодня, когда Ягги, не скрываясь, зевает в кулак и, рассеянная, обжигается о края тарелки с супом, ойкает и проливает несколько капель себе на пальцы.
— Ничего-ничего, — бормочет она, — моим рукам хуже уже не будет, а ты давай-ка садись, голодный небось, как волк.
Я так устал, что могу только кивнуть и наброситься на горячую еду, от которой меня окончательно разморит уже через пять минут. Тепло, уютно и Ягги что-то тихонько рассказывает, не понять, мне или тому, кого я ей привёл. Скорее всего, нам обоим, Ягги рассказывает свои сказки всегда сразу всем, кто готов её слушать, не деля присутствующих на людей и не очень. Ягги всё равно, она привычная, рассеянная и слегка сумасшедшая. Впрочем, это как раз совершенно не удивительно, со всеми-то нами.
— Вообще мшаги стаями не живут, предпочитают уединение и тишину. Но я своими глазами видела их целый десяток, мирно спящих бок о бок. Так что непонятно, может, зимуют они всё-таки вместе…
Отчаявшись понять хоть что-нибудь ещё, я громко, с удовольствием зеваю и отправляюсь наверх спать. Ягги приобнимает меня за плечи, целует в макушку и обещает завтра рассказать про мшаг заново.
— На завтрак овсянка, — строго заявляет она мне в спину, — и выбора у тебя нет.
Я тихонько смеюсь и неслышно открываю дверь своей комнаты. Внизу Ягги хмыкает, слушая мои осторожные шаги. Убеждается, что я сразу падаю спать, даже не вспомнив, что месяц назад ужасно боялся темноты и каждый раз первым делом, громко стуча коленями об пол, проверял, не сидит ли кто-нибудь жуткий у меня под кроватью.
Гость, которого я привёл, терпеливо ждёт, пока мы закончим свои дела. Он никуда не спешит.
***
— Мшаги, — говорит Ягги, — это драконы, только совсем мелкие и лесные. Говорят, когда-то очень давно он был всего один, самый последний, оставшийся с древнейших времён, незнамо как уцелевший во времена остервенелой человеческой охоты на всё чужеродное. Наверное, до него они назывались как-то иначе, а может, не назывались никак, кроме как «твари», «чудища» или «бесы». Мшага был огромен, куда крупнее своих ныне живущих потомков, хитёр и всесведущ. Он откуда-то знал очень много о человечьих делах, а об окрестных землях со всеми их лесами, болотами и озёрами знал абсолютно всё, и один не менее хитрый мальчонка, столкнувшись с ним однажды в лесу, сумел подружиться со Мшагой. Когда мальчонка вырос, он, с одной стороны, защищал Мшагу от своих соплеменников, а с другой, выведывал у него лесные тайны, выпрашивал предсказания, а иногда и обманом заводил в драконье логово врагов и предателей, покушавшихся на родные земли. Говорят, уже взрослым мужчиной он стал правой рукой тогдашнего правителя, но даже в самые тяжёлые времена находил возможность навещать своего друга. Говорят ещё, что это именно он, постоянно путешествуя и собирая для своего монарха ценные сведения, однажды обнаружил дракониху, так же, как Мшага, считавшую себя самой последней из выживших. С тех пор прошло очень много лет — эту историю мне рассказывала ещё моя бабушка, — и про драконов опять забыли. Но те, кто помнит, так и зовут их — мшагами. Увидишь невысокие зелёные холмы посреди леса — близко не подходи, стерегись, — заключает Ягги, нежно глядя, как мы приканчиваем овсянку. А потом подмигивает и весело добавляет. — Хотя кто вас знает, озорники, может, как раз среди вас и отыщется новый друг для нового самого последнего Мшаги. Я их давно уже не видала, может, и вымерли почти все…
Машка пихает меня локтём в бок: слышишь мол, слышишь, это она на тебя намекает! Я прекрасно слышу и знаю, что Ягги вряд ли говорит обо мне. Скорее, просто рассказывает очередную сказочку, как всегда за завтраком, чтобы мы заслушались и сами не заметили, как смолотили всё до последней крошки.
Машка ещё совсем маленькая и попала к Ягги впервые, по крайней мере, за те уже почти четыре лета, что я здесь провёл, вижу её в первый раз, а ещё раньше она была бы слишком мала — ей и сейчас-то едва исполнилось девять. Малышей Ягги к себе не берёт, говорит, что уже слишком стара. «Накормить, подучить всякому-разному да приглядеть вполглаза я могу, а бегать за вами мне уже тяжко».
Этим летом нас всего трое. Несколько самых старших ребят, к которым я уже успел привязаться, не приехали.
— Письма не дошли, — непонятно вздохнула Ягги в ответ на мои расспросы, как будто это что-нибудь объясняло.
— Есть же мобильные телефоны, и они ловят даже в здешней глуши, — обиделся я, сам не зная, на что. То ли скучал по ребятам, то ли расстроился, что родная бабушка не знает таких простых вещей и, как древняя развалина, только и может, что отправлять письма. С другой стороны, хорошо хоть не телеграммы…
— Эх, Ксан, какой же ты у меня ещё глупый, — вздыхает Ягги. — Когда-нибудь и тебе перестанут приходить мои письма, тогда, наверно, поймёшь. Или наоборот, забудешь насовсем, точно как твоя мать.
Тут действительно сложно: когда пришло первое письмо от Ягги, мама долго рассматривала его и хмурилась. Я тогда как раз только пришёл из школы и хмуро сидел над тарелкой невкусного супа, и что угодно было интересней, чем этот суп. Особенно интересно мне было, почему мама выглядит такой растерянной и почти расстроенной, но когда я, не дождавшись объяснений, почти уже решил спросить сам, она вдруг всплеснула руками и рассмеялась:
— Ой, точно! А я-то думаю, что это за Ядвига такая! Это же твоей бабушки Клары двоюродная сестра! Я так давно ничего о ней не слышала, что совсем забыла. Я даже видела её один раз, когда была в твоём возрасте.
Я воспользовался возможностью отодвинуть от себя остывающее варево – в супах мама была не сильна — и забросал её вопросами.
— В деревне живёт, на севере. Нет, там не холодно, просто очень много лесов и болот. Нет, я там никогда не была, но бабушка Клара рассказывала, что там хорошо. Представляешь, она пишет, что недавно разговаривала с твоей тёткой Софьей, узнала, что у нас есть ты, и предлагает тебе приехать погостить к ней на лето. А мы с папой как раз ломали голову, как бы тебе провести лето на природе, на лагерь в этом году совсем денег нет… Ну что, поедешь? Хотя бы на пару недель, а, Сань?
В мамином голосе явственно слышалось «ну пожалуйста», которое она постеснялась произнести вслух.
«Лучше бы я ел суп», — подумал я тогда, ужаснувшись, что меня сошлют в глухую деревню к незнакомой старой карге. И вяло кивнул, а куда мне было деваться: мама же.
***
Двумя неделями дело, конечно, не ограничилось. Но тут уже мне пришлось кричать маме в трубку «ну пожалуйста» умоляющим голосом, а потом передавать свой мобильник Ягги и с надеждой ловить её короткие реплики. Мобильник мой здесь почти не ловил — Ягги не одобряла, — и хватало его ровно на одну смску в день в стиле «мама, у меня и сегодня всё хорошо». Впрочем, я совершенно не был этим расстроен, скорее наоборот.
Расстраиваться мне было некогда: каждое утро за завтраком меня ждали волшебные Яггины байки, которые никогда не повторялись. В то первое лето я гостил у неё один, новые ребята, тоже какие-то очень дальние родственники, внучатые племянники или что-то вроде того (Ягги как-то ухитрялась о них узнавать, толком ни с кем не общаясь), появились уже потом. А тогда все её сказки и все её задания были для меня одного, и, наверное, это было самое счастливое лето в моей жизни.
— Ты боишься темноты, — сказала мне Ягги строгим голосом, когда привёзший меня папа, убедившись, что всё в порядке, обнял меня, раскланялся с ней и исчез за поворотом тропинки, ведущей к железнодорожной станции. — И не умеешь летать. Что за дети нынче пошли?
«Действительно», — чуть не ляпнул я вслух, но она, казалось, всё равно услышала и широко улыбнулась.
— Но это ничего, есть ещё время. Лето длинное.
О том, что я приехал всего на две недели, она, казалось, забыла. Впрочем, я забыл об этом не намного позже неё, потому что уже в следующее мгновение мы парили высоко над верхушками ёлок, и я отчаянно цеплялся за её неожиданно сильную руку.
***
— Ксан, — говорит Машка, маленький ангел смерти, — а сходи сегодня со мной? Мне одной страшно.
Ягги наотрез отказалась звать меня Саней, ворча, что нынешние дети норовят испортить любое даже очень красивое имя, и у неё меня всегда звали Ксаном. Мы же вслух звали её бабушкой, а между собой всё равно Ягги. Она наверняка знала об этом, но виду не подавала.
— Но тебе же велено идти одной, — мягко возражаю я, как будто Машке пять лет и она не хочет есть кабачок.
— Но мне же страшно!
К середине лета Машка уже вполне освоилась со своим даром, но всё ещё ужасно боялась оставаться с ним один на один. Первое время Ягги не отходила от неё ни на шаг, а вечерами, глядя как я, опять вернувшийся позже всех, за обе щеки уплетаю ужин, рассказывала, что очень давно не встречала таких детей.
— Представляешь, у неё на руках все больные и старые звери просто закрывают глаза и уходят. Без боли, без мучительного ожидания, раз — и всё. Стоит ей их коснуться, и всё, ничего больше не нужно. Здоровым ничего не делается, только тем, кому срок подошёл. Только ей, конечно, очень страшно оставаться потом с ними одной, но ничего, привыкнет.
К этому времени я знаю Ягги уже достаточно, чтобы понять, что, была б её воля, старая ведьма проверила бы Машкин талант и на людях, но свои границы и силы она давно уже знает. Впрочем, сам я, приехав домой, не мог ровно ничего из того, что мне легко удавалось у Ягги. «Маленький ещё, — смеялась она, когда, вернувшись следующим летом, я ей на это пожаловался. — Вот когда войдёшь в силу, или забудешь меня и мою науку, или научишься сам. Моё дело рассказать, а дальше уже тебе решать, хочешь ты этим жить или нет».
—Ну Ксааааааан! — ноет Машка, и я нехотя плетусь следом за ней.
Машке девять, мне в ноябре тринадцать, и для меня она — кроха, но без дрожи смотреть на то, что она делает, я всё равно не могу. Ужасно хочется спросить её, почему она до сих пор не позвонила родителям и не попросила её забрать, не сбежала отсюда с воплями, не отказалась выходить из дома и не объявила Ягги бойкот — да что угодно, лишь бы не сидеть вот так под сенью молодых сосенок, на посыпанном иголками песке, не баюкать на руках очень старую и очень больную мышь, седую и облезлую, не слушать, как затихает её самый последний вздох.
— Она всё равно умерла бы завтра, — тихо говорит Машка своим тоненьким детским голосом, и от выражения этого голоса у меня по телу бегут мурашки. — Только всё это время примерно до завтрашнего полудня ей было бы очень больно. А теперь нет.
Машка наклоняется, шепчет что-то в самое мышиное ухо, а потом пятернёй роет в песке ямку, кладёт туда тельце и ссыпает песок обратно. Подходит ко мне, на миг прислоняется лбом к моему плечу, держа руки подальше — правильно угадала, мне сейчас слишком жутко было бы их коснуться, — и глубоко вздыхает.
— Спасибо, Ксан. Знаешь, наверное, в следующий раз я смогу сама.
Мне очень хочется кивнуть и не поднимать больше этот вопрос, и сбежать как можно дальше от этого песка и от этих сосен, но я мысленно обзываю себя трусом и улыбаюсь ей:
— Ну уж нет, в следующий раз я тоже пойду с тобой. А потом посмотрим.
И если раньше, когда Ягги рассказывала про детей, которые, повзрослев, перестали получать её письма, потому что предпочти всё забыть, я в недоумении хмурился, как, мол, так может быть, кто же добровольно от такого откажется, то теперь, глядя на очень серьёзную девятилетнюю Машку, молча идущую рядом со мной, я начинаю их понимать.
***
А ещё, глядя на Машку, я понимаю, что мне повезло: я всего лишь ветер.
Ягги говорит, что это в неё. Говорит, она была точно такой же, когда была помоложе, это теперь уже силы не те, и взлететь она может не выше десятка метров над собственным домом, да и то тяжело. Раньше, говорит Ягги, она знала все на свете ветры и реки, а сейчас перезабыла вторые, а первые перезабыли её.
— Но теперь у меня есть ты, — радостно заключает она и задаёт мне очередную задачку. — Приведи мне сегодня тот восточный, что дует по вечерам через ближайшее море. Мы с ним давние приятели, он наверняка ещё помнит меня по имени. Сможешь?
Она всегда спрашивает, смогу ли я, а я всегда отвечаю, что я попробую. Говорить с ветрами с непривычки трудно, даже если ты и сам умеешь быть ветром. Разгонять над деревней тучи, когда Ягги просит о солнце, или зловеще шелестеть в кронах деревьев, когда по вечерам она рассказывает страшилки, я научился быстро, а вот в переговорах не очень-то преуспевал, особенно поначалу.
— Не пытайся говорить словами, как делаешь это с людьми. Там, куда ты уходишь, людей нет и не будет. Говори собой, всем собой, целиком, от макушки до пяток, которых у тебя, кстати, в этот момент нет, помнишь, да?
Она смеётся, я хмурюсь и, конечно, не помню. В это первое лето мы занимались по ночам, чтобы утром я мог поспать, а ближе к вечеру снова лететь.
— В темноте по первости легче. Не так явно ищешь границы своего тела и не так сильно пугаешься, когда их не находишь.
На второе лето, приехав к Ягги, я думал, что придётся начать с нуля. Но то, что никак не удавалось мне дома, в её присутствии оказалось совсем легко: я тут же взлетел, став сиреневым и полупрозрачным. «Совсем как я в молодости», — умилялась моя бабушка, хотя уже тогда я сильно сомневался, что связь, по которой находит нас старая ведьма — именно кровная. Что-то там было другое, чего она так и не согласилась мне объяснить. А что родители вдруг вспоминали, что да, была такая троюродная сестра деда или внучатая племянница прабабки — так этому даже я ближе к пятнадцати научился, правда, потом предпочёл забыть, слишком уж соблазнительный навык, лучше бы мне без него.
В первое Машкино лето к Ягги приехали ещё двое ребят — Витя и Мишка. Витя уехал на третий день, не выдержав расставания с компьютерными играми, чипсами и горячим душем. Ягги отпустила его легко, тихонько проговорив в спину: «Ну что ж, и я ошибаюсь, бывает», и больше никогда не вспоминала. А вот Мишка остался с нами. Солнечный, веснушчатый и ужасно добрый, Мишка умел говорить с тенями и отводить ночные кошмары, а ещё оживлять их. Нарочно для него Ягги рассказывала нам на ночь самые страшные истории, какие только знала, а потом слушала, как они выходят из Мишкиных снов и залегают по углам её надёжного дома, откуда ей не составляло труда их выгнать, если разбуженный в положенный срок Мишка не справлялся с этой задачей сам.
Первое время Машка боялась ходить по ночам в характерный маленький домик во дворе, да и я, всё ещё слегка опасавшийся темноты, чувствовал себя неуютно. Но по мере того, как мы привыкали друг к другу, наши страхи становились всё меньше. Мы знали, что в темноте с нами ничего не случится, потому что темнота — это Мишка, а Мишка свой. Ребята доверяли мне и поэтому доверяли ветру, а что до Машки, то к ней мы все относились с молчаливым уважением, которое она принимала со спокойной, хотя и чуть смущённой улыбкой.
— Ох, тяжело ей будет, — говорила Ягги, глядя, как Машка в очередной раз возвращается из леса. Ей давно уже не давали заданий, потому что она быстро всему научилась, и теперь все её дела были требованием её же собственного нутра, таким же естественным, как дыхание. — И если она решит оказаться, отговаривать я не стану.
***
Я рос и каждое лето приезжал к Ягги, едва дотерпев до очередного письма. Без письма почему-то было нельзя, и лучшим защитным механизмом служила мама, наотрез отказывавшаяся отпускать меня без официального приглашения.
— Ты ей небось уже надоел, балбес, — печально вздыхала она. — Имей совесть, дай пожилой женщине от тебя отдохнуть. Может быть, она не хочет, чтобы ты в этом году приезжал.
Но в конце концов письмо всё равно приходило, и я, каждый день проверявший почтовый ящик, торжествующе улыбаясь, радостно махал им перед маминым носом, а потом ехал к Ягги и снова целое лето летал, принося ей сплетни со всей округи, приводя в гости туманы и ветры, издалека донося журчание её любимых рек и запахи сосен на морском берегу. Я охотился за любой диковиной и за любым существом любой природы, которое могло бы быть интересным старой уютной ведьме, и возвращался под утро, и слушал её предрассветные байки над тарелкой обыкновенной гречки, которую она умудрялась делать просто умопомрачительно вкусной, добавляя туда целый букет одной ей известных трав и совсем немножечко рыбы.
Я был совершенно счастлив и думал, что так и будет всегда, запретив себе вспоминать, что однажды придёт время делать выбор и как-то начинать с ним совсем другую, взрослую жизнь. Мне везло, я был тем прекрасным балбесом, до которого очень долго доходит, поэтому самой первой из всех нас от утренней овсянки, дневного купания в речке, вечерних заданий и ночных посиделок у тусклой лампы ушла тихая серьёзная Машка, маленький смешной ангел смерти с короткой чёлкой и огромными серыми глазищами в пол-лица.
Машка выбрала больше ничего не уметь, но всё помнить.
— Не хочу решать за других, — сказала она, открыто глядя Ягги в глаза. — Но не решать, видя всё это, я не смогу, и рассказать, чтобы мне поверили, тоже, поэтому так.
Люди надеются до конца, и иногда это хуже всего.
Ягги, как и обещала, не спорила.
***
Я провёл у Ягги ещё два лета, и под конец второго она сказала, что мне пора.
— Ты вечный ребёнок, Ксан, и вряд ли когда-нибудь сможешь забыть меня, даже если захочешь. Но я могу сделать так, чтобы всё это казалось хорошим сном или прочитанной книгой. Сейчас ещё могу, но это продлится недолго, — она вздыхает и гладит меня по плечу — до макушки, как раньше, тянуться ей уже неудобно, я здорово вымахал. — Летать так, как здесь, в городе ты не сможешь, там совсем другие ветра и другие законы. Это будет постоянно тревожить тебя, небо будет всё время звать, и ты так и останешься тем, кто ты есть сейчас, а в вашей взрослой городской жизни почти совсем без чудес это намного трудней, чем тебе сейчас кажется. Многие, уходя от меня, уже понимают это и выбирают спокойную жизнь. Я их за это не осуждаю.
Всю зиму до этого лета я размышлял, и потом, долгие годы спустя, ещё не раз мучился, гадая, правильный ли выбор я сделал, и каждый раз решал по-другому. Но то, что прочитала Ягги по моим глазам в тот незабываемый день, она прочитала правильно.
***
— Привет, — говорю я, переступая порог. Мне скоро сорок, но, приезжая к Ягги, я каждый раз становлюсь прозрачным и невесомым и всегда говорю одно и то же: я пришел, мол, я в порядке, а ты?
Ягги не меняется. Всё так же жалуется, что стара стала бегать за сорванцами, но легко поднимается над землёй безо всяких сказочных принадлежностей вроде ступы и помела, и так же легко управляется с моим старшим сыном, таким же ветром, как мы с ней, только изумрудным и совершенно морским. Мне ужасно хотелось просто взять и привезти ей дочь, не дожидаясь письма, но в этих треклятых письмах до сих пор была какая-то магия, и получив, наконец, приглашение для Риты, я прыгал до потолка и даже пару раз вылетел из окна, совсем поздней ночью, когда точно никто не видит. А уже наутро, делая вид, что сомневаюсь и размышляю, сообщил ей, что на лето она поедет вместе с Женькой на север к бабушке.
— Хотя бы на две недели, а там посмотрим, ага?
—Ага, — нехотя соглашается дочь, и Машка, её серьёзная сероглазая мать, смотрит на нас с улыбкой, гордостью и лёгкой тревогой.
— Ну что, привёз своё сокровище? — весело щурится Ягги, рассматривая девочку, смущённо выглядывающую из-за моей спины.
—Привёз, — отвечаю я, становлюсь полупрозрачным и совершенно сиреневым и взлетаю наконец до самого неба, как всегда опасаюсь в городе. А когда возвращаюсь, вижу, что они уже шепчутся, сидя рядом на ступеньках крыльца, а Женька прыгает вокруг них и хохочет.
— Ласточка она у тебя, — говорит Ягги. — Только что за дурацкая манера звать её Ритой, если она совершенно точно Марго? Глупые городские дети, вечно вы портите красивые имена.
И по светящимся глазам обеих мне тут же становится ясно, что двумя неделями дело, конечно, не обойдётся.
Вот и славно.