На «Косякове» к острову подошли ближе к вечеру, хотя если стоят белые ночи, то совершенно непонятно, какое это может быть время суток.
Ветер почти отсутствовал, и потому могло показаться, что ковш гавани Благополучия был до краёв заполнен горящим на предзакатном солнце лампадным маслом, благоухал водорослями, звучал криками чаек, а также монотонным низкочастотным воем корабельного двигателя, что стелился над самой водой. Как туман.
Потом завыла сирена, и начали швартоваться…
Странник тут же и закрывает глаза и видит, как поморская шняка входил под стены Соловецкого монастыря, а все находящиеся в ней встают на колени, начинают молиться, плакать и благодарить святого Николая Угодника, который провёл их сквозь великое возмущение морское, и теперь они обрели спасение на острове.
Странник, которого зовут Никитой, оборачивается и видит стоящего на камне в нескольких саженях от берега седого благообразного старика, завёрнутого в белый омофор с чёрными крестами.
Старик, который и есть Святитель Николай, улыбается Никите, после чего подходит к нему по воде, наклоняется к самому его лицу и, почти коснувшись Никитиного уха своей мягкой, приятно пахнущей смирной бородой, говорит:
— Невозможно вычерпать море, но возможно собрать капли, и они прольются дождём. Трудись и помни, что только по делам твоим можешь быть узнан. Нет смысла в пустых и праздных речах, если душа твоя до краёв переполнена горечью. Лишь только тогда, когда вычерпаешь её без остатка, пребывая при этом в молчании, ты сможешь сказать, что спасся от водного возмущения, воздушных мытарств и подземного затвора.
Затем святой Николай начинает медленно удаляться, образовывая вокруг себя завихрения водной пыли, рваные языки которой, словно мелкий жемчуг, переливаются, влаемые резкими порывами холодного, пронизывающего ветра.
И тут со всего хода шняка с шипением въезжает на пологий, усыпанный мелкой галькой берег с подветренной стороны и замирает. А внизу за кормой в зеленоватой полумгле медленно проплывают рыбы, еле двигая плавниками, прислушивались к отдаленным, приходящим откуда-то сверху бухающим звукам, вздрагивают…
Со всего хода «Косяков» ударился в деревянный пирс, чудом сохранившийся ещё с монастырских времён и переживший лагерь особого назначения. Тут уже стояло несколько водомётных катеров, моторных лодок, да, как выяснилось впоследствии, известный от Онеги до Архангельска, густо выкрашенный масляной комкастой, как манная каша краской «Шабалин». Даже не покачивался на прибойной волне, а стол, как вкопанный в дно.
Дредноут, одним словом.
Отражение Спасо-Преображенского монастыря в воде задрожало, башни и колокольня, забранная почерневшими от времени деревянными лесами, тут же и повалились набок, а, точнее сказать, рассыпались в закипевших от манёвра «Косякова» бурунах. Камнем ушли на дно.
Рассказывали, что когда лет десять назад землечерпалками чистили акваторию гавани, то наткнулись на затопленную здесь в конце 30-х годов баржу «Клара Цеткин». На которой из Кеми на остров перевозили заключённых.
Баржу тогда, конечно, вытащили, и вот сейчас её проржавевшие, напоминающие скелет гигантской дохлой рыбы шпангоуты наполовину торчали из воды у самого берега.
То исчезал, словно отползал на глубину во время прилива, то выбирался на сушу во время отлива скелет, покрытый наростами и перепутанный проволокой. Казалось, что он жил своей, никому не ведомой загробной жизнью морского чудовища, страшного и беззубого. А вернее сказать, одного из многих чудовищ Придонного царя, у которого росла борода из ламинарий, и который, согласно повериям древних саамов, обитал на самом дне Дышащего моря и сетями излавливал души утонувших рыбаков-мореходов.
Сельдь здесь, на острове, ловят сетями-мережами и складывают на дне моторки, потом высыпают ведро соли и перемешивают штыковой лопатой или веслом. Конечно, у таких лодок всегда толпится народ.
Вот и тогда, когда «Косяков» пришвартовался, упёрся в прикрученные к пирсу лысые автомобильные покрышки и замер, встречающие на причале уже запаслись соловецкой селедкой, которая издавала терпкий, дурманящий запах.
Ещё долгое время мне будет чудится этот запах во всем — в замшелых, ледникового происхождения валунах, спящих в основании стен Спасо-Преображенского монастыря, в зарослях кривых, завёрнутых против часовой стрелки, завязанных немыслимыми узлами карликовых берёз, в пустых дудящих сквозняками залах монастырских палат, в разложенных на брезенте в целях просушки водорослях.
Пожалуй, всего и не перечислишь.
Перечислять, так перечислять, учитывать, так учитывать, вспоминать, так вспоминать.
Например, как в Кеми от поезда добрались на попутке до Рабочеостровска. Площадка перед пристанью в несколько слоёв была засыпана стружкой и пиловочной мукой, а потому ходила под ногами, дышала как море, в которое и предстояло войти. Старый лесопильный завод то ли ещё работал из последних сил, то ли уже не работал и почил, зарос колючим кустарником, однако из-за глухого, зашитого без щелей забора доносился надрывный лай цепных собак.
Тогда на Соловки отходили по сбору. Набирали человек восемьдесят, и это при хорошей загрузке, обычно бывало меньше, и шли. Ходили в любое время суток и при любой погоде.
Несколько лет спустя, осенью пришлось идти на остров после страшного шторма в четыре часа утра. Кемь тогда полностью провалилась в кромешную, непроглядную тьму, которую на далёком горизонте изредка расчерчивали изломанные как сухие ветви молнии. Но чем ближе подходили к острову, тем небо становилось светлее, сначала озаряемое звёздами, а затем сердоликового отлива лучами рассвета. Ветер почти стих и перестал терзать море, в котором как в огромном увеличительном стекле отразились две фазы времени ночь и день, свет и тьма. Действительно, когда на горизонте в клоках густого тумана возникли очертания монастыря, небо разделилось ровно надвое, как это бывает изображено на старинных немецких гравюрах.
— Зима скоро, — задумчиво проговорил низкорослый со сломанным носом мужик в ватнике. А потом он рассказывал, как ходил в команде «Косякова» на остров и обратно в Кемь до середины ноября, до первого льда, после чего и ушли в Беломорск, где зазимовали.
Лето 1997 года выдалось на острове жарким, даже знойным. Конечно, этому следовало радоваться, потому как нередко случалось, что в июне или даже в июле мог выпасть снег, а проливные дожди при этом вымывали из каменных, неотапливаемых пустот всякую жизнь. Стены монастыря при этом чернели, вероятно, для того, чтобы почти не отличаться от низкого свинцового неба, которое лежало на голове со всеми его клокастыми облаками, разрываемыми шквальным ледяным ветром. В каменных мешках стояла вода, трава прокисала и начинала гнить, приготовленные для ремонта причала брёвна превращались в неподвижную осклизлую гору, рабочие сидели под шиферным навесом, сооружённым тут же: «нет, в этом году до дела не дойдёт», курили, разумеется.
Сейчас уже трудно понять, почему в тот первый приезд на остров на территорию монастыря мы проникли через едва различимые в высокой траве, низкие, как вход в подвал, Сельдяные ворота, хотя вся толпа, прибывшая на том же «Косякове», с криками и хохотом направилась к огромным Святым воротам с надвратной Благовещенской церковью.
Но вышло именно так…
Заваленный битым кирпичом узкий проход между корпусами вывел на площадку, запертую с четырёх сторон каменными палатами, которые как утёсы вырастали одна из другой.
Здесь было тихо и пустынно.
На досках, сложенных перед входом в Наместнический корпус спал человек. Перед тем как лечь, он снял резиновые сапоги, аккуратно поставил их рядом с собой и задремал. Было около одиннадцати часов вечера, но белая ночь не позволяла определить время суток достоверно. Блеклая тень на солнечных часах, что нависали над спящим человеком, плавала в акварельном настое свежевыбеленной стены. Тогда это показалось удивительным, но потом стало ясно, что отсутствие времени на острове, или движение его в обратную сторону, когда ждёшь полуденного часа, а наступает утро, когда приходят закатные сумерки и длятся целую вечность безо всякой надежды на завершение, дело абсолютно нормальное, обыденное. В такие минуты, часы, периоды всё видимое теряло свой обычный, тот, к которому мы привыкли, ритм. Да и сам в такой промежуток времени, вернее безвременья, начинал ощущать себя иначе, не медлительным, но проникающим неспешно в какие-то неведомые ранее закуты, комнаты, коридоры, о которых, разумеется, знал раньше, но не решался отрыть дверь и сделать шаг.
И вот, открыли дверь и оказались в бывшей келье Святительского корпуса, переделанного в музейную гостиницу. Здесь всё было по-старинному, по-Соловецки. В тёмный, едва подсвеченный лампой-дежуркой коридор выходили печи, по одной на две комнаты, а на жестяном поддоне у лестницы лежали дрова. Хоть лето было и теплое, но по ночам протапливаться всё равно было необходимо, потому что камень стыл и обволакивал все жилые помещения сыростью, а половицы пола, огромные, напоминающие могильные плиты доски, просыхали и начинали скрипеть да так, что их пронзительный голос был слышен, наверное, на монастырском причале.
Сквозь запотевшие стекла всё в том же акварельном мареве едва проступали очертания Спасо-Преображенского собора. Он возносился, вырастал откуда-то из гигантских глыб, положенных одна другую, постепенно меняющих очертания сооружения от хаотического нагромождения диких форм и острых углов к выверенным линиям, с умением и умыслом выложенным оштукатуренным кирпичом.
А побелка на потолке у печной стены облупилась.
Конечно, в ту первую ночь на острове уснуть было невозможно. И даже не потому, что слишком жарко натопил, и в открытую форточку налетели комары, а потому что тишина на монастырском дворе была кричащей, полнилась какими-то необъяснимыми шёпотами и движениями невидимых и уже давно ушедших людей. Казалось сам воздух не спал от этого коловращения — гулких ударов воображаемого колокола, хриплых, отдаваемых вечно простуженным голосом команд, приглушённых благословений.
Чем более побелка просыхала, тем более крошилась на придвинутый к стене стол, исходила хлопьями, и сквозь полусон могло показаться, что с потолка падает снег.
В 2014 году я впервые оказался на острове зимой, вернее, в начале марта, но на Соловках это была ещё зима.
Изо дня в день по немыслимо высокому небу, похоже, что летом оно становится ниже, бесконечной чередой неслись облака. Они принимали то форму развивающихся полотнищ, то мучнистого дыма, попеременно, то открывая, то пряча солнце. Снег из-за этого оживал, словно бы наперегонки с тенями, с очертаниями деревьев, бараков, вмёрзших в лед судов, храмов и монастырских стен начинал своё движение за ветром, усилиями которого март на острове не утихал и не замирал ни на минуту.
Именно тогда, спустя семнадцать лет после своего первого посещения острова, я познакомился с Петей Леоновым.
Петя пришёл после обеда, он стоял в дверях моего гостиничного номера, на сей раз это была гостиница «Соло», что устроили в начале 90-х в расселённых бараках рабочих агарового завода, и как-то робко улыбался.
В руках Леонов держал пачку листов формата А-4, это была подборка рассказов под общим названием «Соловецкие были-небыли», которые он почему-то скромно называл «разговоры с читателем». Это уже потом я узнал, что Петр Михайлович был завлитом на Таганке времен Любимова и Высоцкого, что в 1990 году уехал из Москвы жить на Соловки.
Так вот, Петя показал свою рукопись, рассказал о том, что раньше работал на островном радио, потом сторожем в Морском музее, но всё это время писал, хотя сочинителем, то бишь писателем, себя именовать не решался, но более собеседником воображаемого читателя, автором ни к чему не обязывающих воспоминаний, например, про кота Мурмышку и про, как заметил сам Леонов, «соловецкого чистокровного «двортерьера» по прозвищу Печак.
Однако обо всём по порядку.
Пётр Михайлович обстоятельно разложил перед собой листы бумаги, затем, выбрав по своему усмотрению один из них, поднёс близко к глазам и начал читать: «С наступлением холодов полёвки из леса перебираются в дома соловчан и, если в доме нет кошки, безнаказанно там бесчинствуют. Но нам повезло, Мурмышка была сверхталантливым мышеловом. Поняв это, мыши вообще перестали посещать нашу квартиру. Кому охота добровольно лезть в камеру смертника? А Мурмышка без своих маленьких сереньких «друзей» загрустила. Пытались показывать ей мультфильмы про Микки Мауса, купили игрушечную мышь, но ничто не помогало. Тогда я стал выдавать Мурмышку «на прокат» соловчанам, живущим без кошек. И все (конечно, кроме мышей) стали счастливы».
Впоследствии, оказавшись в квартире Леонова и его жены Надежды, они жили на первом этаже двухэтажного послевоенной постройки барака на Приморской улице, я имел возможность увидеть этого «сверхталантливого мышелова». Вообще следует заметить, что отношение к котам на Соловках особенное. Они здесь как-то по-особенному неспешны и задумчивы что ли, могут часами неподвижно сидеть на берегу моря и смотреть за линию горизонта, словно пытаясь разглядеть что-то, или понять, каким образом оказались здесь, на острове. Отвлекать их от этого занятия тут не принято, а посему, особенно в закатные часы, коты, сидящие у воды, напоминают добрые валуны, покрытые мхом или водорослями, в зависимости от длины шерсти
Петиного кота отличала повышенная пушистость, он был высокомерен и в меру угрюм, видимо, от осознания собственного величия, ведь, как никак, он пользовался повышенным спросом и заслуженной популярностью во всем посёлке. На знаки внимания к себе отвечал с неохотой и был весьма избирателен к своим многочисленным поклонникам, лишь немногим из них великодушно отвечая взаимностью.
Разумеется, резко отрицательно относился к собакам, видимо, находя само их существование ошибкой природы.
Исключение составлял, пожалуй, лишь Печак.
Пётр Михайлович продолжал читать: «Дома нас неласково встретила кошка Мурмышка, с которой вы уже успели познакомиться. За полгода, которые она у нас прожила, юная кошечка твёрдо осознала себя главной персоной в доме. Поэтому на нового жильца она злобно зашипела. Я попытался «задружить» наших четвероногих: приласкал и усадил их на одну табуретку. Это было возможно из-за мизерных, примерно одинаковых размеров кошки и щенка. Но как только я отошёл на кухню, Мурмышка огрела когтистой лапой нового жильца квартиры. Он «ссыпался» с табуретки и жалобно заскулил. Так, с неудачи началась моя трудная миссия миротворца. Когда щенок стал быстрыми темпами набирать в росте и перегнал по габаритам Мурмышку, кошка собаку вынуждена была слегка зауважать. Между Мурмышкой и Печаком (так назвали щенка) естественным образом установился дипломатический статус-кво. Хотя, может, это была и любовь? Кто его знает. Ведь любовь — это необъяснимая тайна. «Чужая душа — потёмки, ну а кошачья — тем более», — премудро заметил Антон Павлович Чехов».
После завершения чтения, Леонов стал рассказывать о своём островном бытовании, о том, что он совершенно не мыслит своей жизни без монастыря, посвящая ему все свои мысли, тем самым общаясь с ним, как с живым человеком.
Очутившись на острове впервые, сам не знаю почему, но ощутил странное чувство, которое испытывал разве что в детстве или во сне, когда оказываешься в незнакомой местности, в которой никогда не был до того, но при этом испытываешь точное знание и абсолютную уверенность в том, что пребывал здесь раньше. Изображение в этом случае становится необычайно яркими, выпуклым, таким, что его можно даже потрогать руками, прикоснуться к предметам, ощутить запахи и движение атмосферы. Картина же, видимая мысленным взором, вселяет какое-то неизъяснимое спокойствие, как это бывает, когда приходится наблюдать за двигающимися чередой по небу облакам, приходящими из неоткуда и уходящими в никуда.
Архангельскими воротами вышел с территории монастыря на берег Святого озера. Здесь, невзирая на позднее время, было многолюдно, видимо, неспособность или нежелание спать белой Соловецкой ночью, были присущи не только мне. Люди сидели на песке у самой воды, купались, прогуливались вдоль монастырской стены от Архангельской до Никольской башни и обратно, совершенно тем самым воскрешая в памяти воспоминания о вечерних гуляниях по набережной Коктебеля в 70-х годах. Те же лица, те же разговоры, те же мизансцены с той только разницей, что подобное происходило более двадцати лет назад на берегу Чёрного моря.
Время существует только тогда, когда его проживаешь, наполняя впечатлениями, переживаниями и ощущениями, в противном случае его нет, оно находится в состоянии покоя, оно неподвижно, и направление его движения зависит только от того, какими воспоминаниями и чувствами его наполнить. Понимание этого рождает ощущение уверенности в том, что впервые увиденный мной в июне 1997 года остров существовал в моём сознании и раньше, являлся в каких-то иных образах и географических точках, а, следовательно, был мною посещаем.
Вот где-то здесь, между гаванью Благополучия и Святым озером в 1436 году преподобному Зосиме было видение церкви, висящей в воздухе. В житии подвижника об этом удивительном событии сказано следующее:
«Когда же настало утро, вышел блаженный Зосима из шалаша — и было ему явлено некое предивное видение: увидел он луч пресветлый, который всего его просветил, и Божественное сияние место то осияло. Объял его ужас от такого видения; и видит он на востоке церковь, стоящую на воздухе, большую и прекрасную, простершуюся над землей. От такого пречудного видения изменился в лице Зосима — и пришёл к Герману, и стал рассказывать ему о видении.
Тот же, взглянув на него и увидев, как он изменился в лице, догадался, (что произошло с ним что-то необыкновенное), ибо был он мудр и опытен (благодаря) многолетним монашеским трудам и праведной жизни. И спросил его: «Что случилось, любезный? Что-нибудь приключилось с тобой или, может быть, какой-нибудь образ или видение возмутили твоё сердце и душу?» И Зосима подробно рассказал ему обо всём: как увидел он тот неизреченный свет и предивную церковь. Герман же воспламенился духом и сказал: «Дерзай, любимый, ибо тебя Бог благоволил (избрать) для места этого! О том же и я тебе скажу: о том чуде, о котором и прежде рассказывал тебе, случившемся (здесь) при блаженном Савватии. Ангелы Божии прогнали с этого места рыбака, а жену его наказали прутьями. „Уходите, — сказали, — скорее отсюда, а не то умрёте злою смертью; место это на острове унаследуют иноки!" И вот спустя небольшое время ангельское пророчество должно исполниться. Ведь и сам Владыка Христос сказал: „Небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут". Ибо, как в древности показал Бог образ скинии Моисею в пустыне, так и тебе явил здесь предивное это видение; значит, тобой Он хочет место это устроить».
«Устроение места» началось именно отсюда, с этого перешейка между двумя водными стихиями — морем и озером, которым никогда не сойтись, как никогда не пересилят незамерзающие ключи-студенцы дыхания Белого моря, а приливы и отливы никогда не доберутся до колодцев с питьевой водой и прорубленных зимой во льду озера иорданей для полоскания в них белья.
Белая ночь безветренна, и белье неподвижно висит на верёвках, протянутых от дома к дому.
В марте 2014 года всё было по-другому, когда не затихающий ни на минуту ветер трещал развивающимися вдоль дворов простынями и пододеяльниками, гремел ржавыми железными листами крыш, отслоившимися от деревянной обрешётки, гудел перекатывающимся под его порывами лесом. Особенно с горы Секирной было хорошо видно волнение этого заснеженного пространства, затина, скованного со всех сторон льдом.
Хотя днём, когда солнце иногда всё же выбирается из-за несущихся облаков, и тепло на какое-то время завораживает, даёт возможность передохнуть, если успел спрятаться от воздушного возмущения за камнями, среди сваленных брёвен или в снежной норе, припай начинает постепенно подтаивать. Густая с ледяной крошкой каша тут же и принимается чавкать под ногами, чернеет мгновенно от малейшего прикосновения, и уже неизвестно, насколько крепок лёд, потому как он оттаял ото дна, начал трещать и лопаться по воле Луны и Солнца.
За островом Бабья луда море открылось, и по нему проплывают словно развороченные взрывом льдины, переворачиваются, выпуская с характерным шипением на поверхность целые россыпи пузырей.
У подножья Секирной горы тихо, а на вершине ураган.
Бельё во дворах вздувается, бьётся в окна, и снять его с верёвок — это целая комиссия, ведь оно накидывается в первую очередь на лицо, а уж потом пеленает руки и колом валится к ногам.
Так и стоит на земле — промёрзшее, пахнущее солью и снегом.
Его заносят в дом, где оно вскоре оттаивает, и кажется, что у него, у простыни, например, подкосились ноги. Простыня оседает пол, её подхватывают, складывают, но до поры не убирают в шкаф, а кладут рядом с печной стеной, чтобы оно высохло окончательно.
Летом 1997 года я провёл на острове всего лишь три дня, хотя вернее было бы сказать, трое суток, потому что белые ночи окончательно стёрли грань между тёмным и светлым временем, Солнцем и Луной, тем более, что в какой-то момент они оказывались на небосводе вместе, как это бывает изображено на старинных немецких гравюрах, ничуть при этом не мешая друг другу.
Лишь обязательная протопка печи служило своего рода мерилом того, что наступила ночь, в остальном же всё было подчинено Соловецкому закону, по которому остров жил веками.
Удар колокола, что висел перед входом в Филипповскую церковь, к которой примыкала наша гостиница, точнее сказать, Святительский корпус, приглашал к ранней.
Утренняя тишина сразу же оживала, начинала полниться шёпотами, шагами, приглушёнными благословениями, но на сей раз уже не воображаемыми, как это было ночью, но совершенно живыми, естественными для действующей обители.
Наместник Спасо-Преображенского Соловецкого монастыря игумен Иосиф приехал на остров в 1992 году. До этого, в конце 80-х, он восстанавливал Оптину и Толгский монастырь под Ярославлем.
В те же годы в числе добровольцев в Оптиной пустыни работал и я. И вот, спустя годы встретились на острове, будучи знакомыми, разумеется, заочно. Но в то время эти пути были исхожены многими, и потому, приехав, например, на Соловки или в Оптину, в Кириллов или на Спас-Каменный, что на Кубенском озере, можно было встретить знакомых людей, увидеть знакомые лица.
В Оптиной Введенской пустыни Иосиф пробыл недолго, оставив при этом у паломников и трудников по себе приятные воспоминания — деловит, обстоятелен, строг в меру.
Однако, оказавшись на Соловках, что и понятно, столкнулся с такими трудностями, о которых на материке и подумать было невозможно.
То, что пришлось увидеть на острове в 1997 году уже не шло ни в какое сравнение с тем, что увидели духовник обители игумен Герман и настоятели Иосиф на острове в начале 90-х: полузатонувший, полуразрушенный ковчег посреди Белого моря
Пётр Михайлович Леонов, о котором уже шла речь выше, вспоминал: «А потом все вместе пошли в храм. Службы тогда совершались ещё в домовой церкви, расположенной на втором этаже монастырской постройки у Никольских ворот в Северном дворике. На первом этаже, прямо под церковью, бойко работал магазин РайПО, в котором продавали не только хлеб и продукты, но и спиртное, и курево. Представляете, дьякон ладаном в храме кадит, а под ним пьяный мужик вонючей «Примой» чадит… Слава Богу, что всё это позади. После долгой церковной службы (отец Герман всегда служил не спеша, без оглядки на наш бешеный век так, как, наверное, служили на Соловках во времена Преподобных), мы в благостном состоянии возвращались домой».
Как сейчас понимаю — через Никольские ворота, по набережной вдоль Святого озера в бывший Рабочий посёлок на улицу Приморская.
Отсюда же, от Никольских ворот дорога ведёт в Филиппову пустынь и на Муксалму.
Туда и отправился на второй день своего пребывания на острове.
После аэродрома вполне сносная гравийка пошла направо.
Строить взлётную полосу на Соловках начали ещё во времена СТОНа в 1939 году. Найти на архипелаге такой огромный и плоский как стол участок земли невозможно, потому что его здесь нет. Но, как известно, для архитекторов «новой жизни» преград не существовало ни на море, ни на суше. Усилиями заключенных Соловецкой Тюрьмы Особого Назначения площадка была создана, то есть, приведена к единому уровню. Точно такой же аэродром был построен и на Муксалме в десяти километрах от монастыря.
Когда ровняли площадку для взлётно-посадочной полосы, каким-то чудом не снесли каменный корпус бывшей Филипповой пустыни, расположенной на берегу Игуменского озера. Постройку спало то, что в ней находилась лагерная командировка, предположительно здесь содержали заключенного Павла Флоренского.
Вскоре дорога испортилась окончательно, начала уходить в провалы, заваливаться в ручьи, что неожиданное выбегали из чащи, а потом вновь исчезали в грудах наваленных по обочине валунов. Полное отсутствие ветра усиливало духоту преющих болот и монотонный комариный гул, который неотступно преследовал ровно с того момента, когда гравийка вошла в лес.
Помыслилось, что надо было идти через аэродром, там хоть изредка веет прохладой, доносящейся с моря. Впрочем, решение было принято явно с большим опозданием — непроходимый кустарник все попытки свернуть с дороги сделал бесполезными. Значит, так и надо идти, воображая себе, что точно так же, через лес, топь, комариные полчища пробирался в свою пустыню тогда ещё Соловецкий игумен Филипп (Колычёв).
Обогнув Игуменское озеро, тропа выровнялась, стала значительно суше и пошла в гору, которая уступами восходила над лётным полем и завершалась небольшой поляной, окруженной высокими соснами.
Хотя, не гора это была, но холм, круча, как принято говорить на Севере.
Если подняться к единственной сохранившейся постройке Филипповой пустыни, то на горизонте можно увидеть шпиль монастырской колокольни, который едва различим среди частокола островерхих Соловецких елей.
Значит, пустыня Святителя возвышается над островом, над монастырём, и восхождение на неё для игумена Филиппа было всякий раз восхождением на Голгофу.
Или на гору Фавор…
На вторые сутки островного жития, без сна, без ночи и дня как таковых, лёг на деревянные ступеньки бывшего келейного корпуса и уснул. Даже сам не заметил, как это произошло, только и успел подумать, что напоминаю сейчас того человека, что спал на досках у Наместнического корпуса, загодя сняв резиновые сапоги и аккуратно поставив их рядом. В том смысле, что порядок превыше всего.
Во время мартовской поездки на остров конечно тоже пришёл в Филиппову пустынь. Тогда снегопад обложил высокими сугробами корпус почти до самых окон и до деревянных ступеней, ведших на крыльцо, было не добраться.
Пришел в пустынь на обратном пути с Муксалмы. Конечно, ходил на «мелкий пролив» (финно-угорский перевод топонима «Муксалма») и летом, но зимой, когда напоминающая огромного полоза каменная дамба выползает из кусков зубастого льда, образует прогалины, воет на постоянном ветру, здесь все совсем по-другому. Это и есть тот край, окоём, за который по водоводам утекает незамерзающая вода, и нет ей возврата из Дышащего моря.
На Муксалму в Сергиевский скит возвращается только единственный насельник, что живёт здесь всю зиму.
Разве что на лыжах ходит в посёлок раз в неделю.
Запасается хлебом и душеполезным чтением.
Лыжню заметает быстро, и потому всякий раз тропить надо по новой.
Топит печь.
Вслух читает «Сборник поучений Соловецкого ставропигиального первоклассного монастыря на общие и местные праздники и на разные случаи».
Например, «Слово о пострижении схимников»:
«Древнее время представляет нам немало примеров благочестия наших предков, и один из них… обычай постригаться перед кончиною в монашество. Желание в ангельском образе скончать земную жизнь, чтобы в будущей, загробной, иметь общение со святыми ангелами, было плодом добродетельной жизни наших предков… Ныне, с ослаблением монашеского духа в монастырях и оскудением благочестия в мирянах, утратился и этот благочестивый обычай — постригаться перед кончиною.
Хотя великая схима и свойственна преклонному старчеству, но мы видим, что многие старцы кончают жизнь в малом монашеском образе, не изъявляя желания принять великий. Известно, что великая схима имеет одно назначение: совершенное оставление земных дел ради единственной деятельности — приготовления души к смертному исходу. Само одеяние схимника показывает, что он как бы заживо погребен или живой мертвец.
Что такое схимническое уединение? Это тихая, мирная смерть прежде разлучения души с телом. В этом уединении постепенно сглаживаются впечатления, начертанные в душе предметами мира, и душа постепенно терят своё общение с этим миром. Ум истинного схимника глядит на сей мир как бы с того света… который есть вечность. Взоры души невольно устремляются в это беспредельное пространство, часто всматриваются в него, завлекаются этим величественным, доселе неизвестным зрелищем.
Созерцая с своем уединении вечность, отшельник по душе признает, называет всё временное суетою… он опытным знанием убеждается, что назначение человека не для земли, а для неба.
Понятно, что не все старцы-иноки могут иметь стремление к такой исключительно духовной деятельности, какова схимническая… И хотя монастырский устав частыми и продолжительными церковными службами и направляет к тому подвизающегося в молитве инока, но далеко не все старцы чувствуют себя способными и сильными для столь трудного дела, как пребывания в непрестанной молитве».
Затем совершает правило на сон грядущему, выключает свет и ложится спать.
А за окном в это время не на шутку разыгрывается снежный буран, заметая каменную дамбу и вмёрзший в лёд скитский причал.
Всякий раз, приезжая на остров, вспоминаю то мое первое посещение Соловков в 1997 году и тот сон в Филипповой пустыни, словно бы и мимолётный какой-то, безо всяких ведений, с подложенным под голову рюкзаком, но при этом необычно глубокий, придавливающий, как камень, который по преданию вместо возглавия здесь использовал Соловецкий игумен Филипп (Колычёв).
Допускаю, что это и был своего рода переход в иную, островную реальность, постичь которую можно лишь в бессознательном состоянии, просто принять её, довериться ей и сразу же ощутить себя частью этого места.
Интересно, что уже в Москве по возвращении с острова я прочитал «Соловецкие мечтания» Юрия Казакова, наткнулся на книгу в букинисте, что был рядом со вторым выходом из метро «Парк Культуры» на Остоженку.
Прочитал и как словно бы опять погрузился в тот сон на деревянном крыльце келейного корпуса Филипповой пустыни.
Юрий Павлович пишет: «Вот наконец и двенадцатый час ночи, и сидим мы в монастырской келье на Соловках, свет сочится в два окна, одно из которых глядит на запад, на море, другое — на юг, вдоль стены.
Всюду теперь тишина — и на море, и во дворе монастыря, и внутри "братских келий в трёх этажах, а под ними внизу кладовые" — как обозначено это здание, в котором размещена турбаза, на старинном плане.
Угомонились пьяные, не торгуют пивом во дворе монастыря, закрылся магазин с водкой и выключили на ночь водопровод в уборной и умывальнике, чтобы какой-нибудь турист не вздумал, боже упаси, водицы ночью испить или что-нибудь там еще такое... Не положено. Отбой. Всё спит на острове, всё выключено, заперто, одна белая ночь не выключена — сияет. Розовое небо на северо-западе, мрачно-пурпурны тяжёлые контуры дальних туч, вздымающихся за горизонтом, и серебристы и жемчужны высочайшие чешуйки лёгких облаков над головой.
Я было лёг, потом разговорился с приятелем, опять встал, разогрел на плитке, пью крепкий чай. Ветерок, слабый вздох с моря вдруг войдёт в окно и растечётся по келье пряным запахом водорослей. Всё прошло, всё где-то далеко, одна ночь осталась и длится.
Нет, жалко заснуть, жалко пропускать такую ночь. Поглядев ещё раз в окна, мы одеваемся и тихо выходим. Во дворе в ночной свежести пахнет камнем, пылью, мусором... За воротами поворачиваем направо, идём сначала вдоль Святого озера, потом по посёлку, потом лесом — к морю. В лесу сладко обдаёт нас мхом, торфом, хвоей, и в настое этом едва уловимо звучит тёплый камень.
Море — как стекло. И клюквенная полоса на горизонте, и облака, и чёрные карбасы на якорях, и мокрые чёрные камни — всё отражено в его зеркальности. Идёт прилив. На песчаном дне между камней ручейки заполняют ямки, следы чаек. Отвлечёшься чем-нибудь, потом глянешь на воду: камень, который только что высоко и черно торчал из воды, теперь почти скрылся…
Чайки невдалеке, как нерастаявшие льдинки, бело-голубые, спят на воде, торчком подняв хвосты. Молча, быстро проносятся вдоль берега чёрные морские утки. Там и сям по заливу плавают брёвна, занесло их сюда с Двины или с Онеги. Тюлень высунулся, увидел нас, скрылся, потом объявился возле бревна, положил на бревно ласты, высоко вытянул морду и долго разглядывал нас. Было так тихо, что доносился по воде шум его дыхания. Наглядевшись хмыкнул, плеснул, спина колесом блеснула в округлом движении, и исчез... на Соловки я попал с Жижгина на шхуне, высадился на противоположной стороне острова и, пока шёл к Соловецкому кремлю, ни души не встретил на бесчисленных кругом озерах, на прекрасной дороге с полосатыми верстовыми столбами».
На обратном пути в посёлок познакомился с паломниками из Калуги. Разговорились. Выяснилось, что на остров они приезжают уже третье лето подряд и живут в палаточном городке, разбитом севернее монастыря на дороге на Ребалду — это как раз по направлению к каналам.
Соловецкие озера не знают, что окружены морем. Действительно, взяв лодку и отправившись по каналам и протокам от озера к озеру, пребываешь в абсолютно уверенности, что странствуешь где-нибудь на материке, в пойменных затонах Онеги, близ Каргополя по озеру Лача, по Вожеозеру или в Белозерских пределах.
Низкое вечернее солнце, едва пробиваясь сквозь деревья, склонившиеся к самой воде, во время движения, кажется, обжигает противоположный берег бегущим огнем. Пылают кустарники и островерхие ели, сосны и чёрные дубовые городни, которыми ещё в монастырскую бытность было выложены каналы-водоводы.
На старых, пожелтевших от времени фотографических карточках изображены паровые катера, которые выходят из озера Валдай в Большое Белое озеро. Потом, скорее всего, они опишут здесь круг и вернутся обратно в озеро Щучье, а из него в Средний Перт.
На веслах конечно события развиваются не так быстро, но зато, входя в протоки, можно наблюдать, как рядом с лодкой неспешно плывут рыбы и с любопытством смотрят на неведомого пловца.
При входе в узкие каменные горловины одно из вёсел покидает уключину, и им следует пользоваться как багром, отталкиваясь от берегов.
Рыбы не отстают, пребывая в полной уверенности, что им ничто не угрожает.
С одним из этих каналов была связана история, о которой уже шла речь в этой книге. Соловецкий фотограф Юра Малышев, с которым мы познакомились на острове осенью 1999 году, утопил здесь свою дорогую фотокамеру. Сам мне потом рассказывал, что всё как-то глупо тогда получилось — увлёкся съёмкой и не заметил, как лодка развернулась и зацепила носом едва заметный в тенистом полумраке протоки валун.
Жалко было даже не камеру, а почти отснятую на Анзере плёнку.
Потом камеру вытащил из воды конечно, разобрал, пытался сушить на плите… нет, не помогло, так она с тех пор и стоит в шкафу за стеклом, словно продолжает смотреть из-под воды подслеповатым Цейсовским объективом.