ВЫСОТКА
(сказки про дом)
Дом
Ошибаются те, кто говорит, что в Москве нет неба. Будто бы с октября по апрель облака сверху затягивают его кулисами на расстоянии два двадцать пять от земли, а неба нет. В общем, эти люди неправы: небо есть, потому что в нем живём мы.
Наш дом такой высокий, что разные слои атмосферы обнимают его, как кольца Сатурна. Трубы внутри него такие длинные, и на такую высоту вынуждены тянуться, что насос добивает до нашего душа воду только попеременно: то холодную, то горячую. Приходится шпариться и закаляться.
Ни один торфянник в августе не докуривает до нас свой угар. Плевок с нашего двадцать первого этажа летит до асфальта пятнадцать минут и три секунды. Ветра тут у нас освежают в любую жару, а снег начинает идти на день раньше, чем там, внизу. Самолёты на День Победы летят мимо нас, а мы смотрим, как ползут, изгибаясь, по обычным, низким домам их тени.
Могучим посохом волшебника торчит наш дом над старинной Школьной улицей, которую охраняет ЮНЕСКО. Кто он такой этот ЮНЕСКО не знаю, но — я читала табличку.
Закаты у нас оранжевые и красные. Солнце большое, как на курорте. Только вместо моря — зубастый оскал Москвы со всеми сталинскими высотками, новыми небоскребами и даже с Кремлём, как в стишке. Мы очень любим парить на подоконнике в гостиной до головокружения — над всем нашим городом.
Мы — это я, сестра Аделька, мама с папой, собака Сковородка и рыба Лещ. Аделька моя младшая, и такая разносторонняя, что из неё легко можно было бы сделать трёх сестёр. Она очень любит пореветь, мама говорит, что у неё «кризис трёх лет». А у папы — «среднего возраста». Я один раз на толчке сидела и говорю маме:
— Хочу быть мальчиком, а не девочкой.
— Это почему ещё? — удивилась она.
— Я хочу, когда вырасту, стать мужчиной потому что, — отвечаю, — и быть королём дома, как наш папа.
Ну, в общем, когда мы особенно их утомляем, наши кризисные объединяются и уходят вниз, играть на детской площадке.
Сковородка, хочу сказать, очень глупая собака. А ещё круглая и хвост торчком. Вот Ковшик, который был у нас до неё, проявлял поистине нечеловеческую мудрость. Но он променял семью на карьеру, и теперь преподаёт курс для собак-поводырей в центре «Золотистый ретривер», названном в честь него. Говорят, собаки после его лекций сначала нервно стонут, потом — катаются на спине, и ещё целых три месяца спят, положив голову между лап. Зато поводыри из них получаются отменные — ни одна подсечка бегущего на мигающий зелёный москвича не собьёт их с пути истинного. Что говорить, Ковшик — учитель строгий, но справедливый. В прошлом году Президент собачьей Федерации вручил ему похожий на Цветик-Семицветик орден.
А Сковородка чёлку отрастила, и теперь считает, что раз глаз не видно, то можно шкодить. С тех пор как Аделька перестала дёргать ее за уши, они очень сдружились, прямо банда. Делает, например, мама трубочки с повидлом, бельё повесить отвлечётся, а эти двое тут как тут — едят сырые и с поддона. А однажды Сковородка начала шкворчать, лапами махать как в каратэ, по носу себе бить. Мы уж подумали: раздвоилась наша собачка. Сама с собой дерётся. Оказалось: схватила шасси. Шасси отвалилось от самолёта, который дедушка Адельке на дэрэ подарил, и закатилось под диван. Там оно было найдено нашей глупой собакой, взято в пасть на манер палочки для игры в «Апорт!» и застряло у неё между правыми и левыми зубами под нёбом. Раскалялась наша Сковородочка полчаса, пока мы догадались-то ей в рот глянуть.
Самый живучий из нашей семьи — Лещ. Он вообще-то золотая рыбка, достаточно милая. Круглый, с прозрачным хвостом. Но папа любит давать своим питомцам странные имена. Вот, например, я: как можно было назвать девочку Александрой? Маме, когда я была в садике, приходили эсэмэски: «Ваш Александр сильно покусал Юру Гаршина». Ладно бы это — полбеды. Так папа зовёт меня не Сашей, как все приличные люди, а Алексой, как все неприличные.
— Она что у тебя, певичка? — злится на него бабушка, когда приезжает в гости. — Ты ей ещё волосы в синий цвет покрась.
А ведь по выражению лица папы я вижу, что это и был следующий этап его плана. Он же не посмотрел, что второй у него родился тоже девочка, и выбрил Адельке в год виски, чтобы ирокез ставить. К ней прохожие потом долго обращались: «эй, мальчик, пойди!», несмотря на розовые платья.
Аделька аквариум с золотым Лещём два раза разбивала. Пыталась накормить его детальками LEGO. Подговаривала Сковородку пугать Леща из-за угла. А он — выжил.
— Если всё-таки не сдюжит, — говорит Максим, — ты его в унитаз не спускай. Похороним под тополем, как героя.
Максим — мой друг через пролёт. Лестничный пролёт у нас такой длинный, что его можно перемахнуть только на самокате. Можно сесть на велосипед и домчать до Максимкиного звонка. Или вскочить на беговел и, отталкиваясь ногами от Поднебесной, влететь к нему прямо в прихожую.
Мы с Максимом ходили в один садик. Я играла Муху-Цокотуху, он — Комарика. Я — солдата у Вечного Огня, он — фашиста. Я — Герду, он — Северного оленя. Он мне нравится, потому что у него такие же как у меня волосы.
Самое страшное словосочетание для нашего дома — «лифты не ходят». Под нами — двадцать этажей соседей. Кого там только нет: пенсионеры, революционеры, актёры, художники, сантехники, и все поклоняются лифтам. Некоторые даже ставят у лифтов маленькие игрушечные домики и носят туда еду и смазочные материалы — чтобы у тех были силы, и чтобы они не издавали страшные чудовищные рыки, приземляясь на первый этаж.
Никто у нас в подъезде не выжигает лифтам кнопки. Никто в них не писает. И не пишет матерные слова. Боятся. Иногда только какой-нибудь глупец отковыряет уголок у зеркала, или прилепит рекламу пиццы на малярный скотч. Тогда лифты обязательно сломаются, и наш дом превращается в башню Рапунцель до прихода бригады в оранжевых комбинезонах. Однажды они сломались, когда мама гуляла внизу с маленькой со мной в коляске, так мы три дня жили у её подруги Жени, которую папа из солидарности со мной зовёт не Женей, а Генкой.
Спускаться, а уж тем более подниматься по лестнице мало кто решается. Максим мне однажды рассказал, что там, на лестничных клетках, то ли между тринадцатым и пятнадцатым, то ли между семнадцатым и восьмым, — зона отчуждения. И что однажды к тёте Васе КГБ пошёл снизу, с земли, курьер — так он пропал без вести. А ещё, говорят, там живёт дядька Неспун. Руки у него длинные и волосатые до пола, по ночам он ползает по нашему дому снаружи, и заглядывает в окна. Смотрит, какие дети не спят, и утаскивает их к себе на лестницу.
Когда Максик рассказывает мне эти ужасы, я прихожу домой, ложусь под одеяло и целую в кромешной тьме себе руку, чтобы было не так страшно. Моя кровать стоит у стены, и я слышу, как за стеной свистит ветер, потому что там ничего нет, только летают птицы и пакеты. И далеко внизу торчат серые крыши обычных, не очень высоких домов, и деревья между ними стоят с листвой такой тёмной, что она кажется синей из нашего далёка. Я лежу и слушаю, никто ли не ползёт там, цепляясь за балки и выступы и, конечно, скоро слышу и когти, и дыхание, и как он, Неспун, ворчит. Я думаю: «под одеялом не видно, сплю я или нет, он не утащит меня». И каждый раз срабатывает.
Тётя Вася КГБ живет как раз на тринадцатом этаже, но сидит всё время на скамейке в жилетке — в жару и в мороз. Её шпионское прошлое приносит ей много пользы на пенсии: благодаря своим сверхъестественным способностям, она с точностью до миллиметра может определить, кто, где и на каком этаже сверлил в неположенное время.
— Что ж вы, Полученков, перфорировали с семи до семи пятнадцати, — отчитывает она мужчину, взрослого и лысого, — а ещё актёр.
— Он в театре на «Таганке» играет, — шепчет мне мама, — а живёт на шестом, ты смотри, за восемь этажей до неё.
Тётя Вася КГБ единственная во всей Вселенной знает мое расписание уроков: родители его так и не выучили, раз висит на стене. Тем же тоном она ловит меня:
— Что ж ты, Алекса, музыку сегодня прогуляла?
А когда в прошлом году с балкона шестнадцатого этажа начало течь на козырёк подъезда, она единственная из всего дома знала, что там живёт сумасшедшая Борисенкова, и это она ковры после жильцов шлангом поливает, «вот и льёт».
Однажды актёр Полученков отобрал нас с Максимом для съёмок фильма про путешествие во времени, и нам позарез надо было спуститься на землю.
— Ну, где же наша карета? — спрашивал и спрашивал Максим у серой стенки, в пятый раз нажимая на кнопку, которая и так горела красным.
В ответ была царственная тишина. Ничего не скрежетало, не потрескивало, не свистело, как пожарная машина. Ничего не двигалось за железными дверьми, отделявшими нас от глубокой пропасти шахты лифта.
— Максик, — я была вынуждена это признать, — лифты взяли выходной.
И мы решили идти по лестнице. Путь на неё лежал через общий балкон. Там курил наш сосед Пётр Олегович, оттягивая и отпуская резинку на синих трусах. Он вздрогнул, когда мы открыли картонную дверь.
— Извините, — сказала я, и голова сразу закружилась, — лифты снова сломались.
— Вот их ейтить, — рассердился Пётр Олегович, — пойду позвоню, вызову бригаду.
Ветра на балконе били как хлопчатобумажное полотенце. Я почувствовала, как волосы на затылке подняло вертикально вверх и потом сразу же бросило на лицо: мир стал рыжим. Я убирала их за уши, но они снова наваливались на глаза и быстро путались: я уже ощущала, что это не волосы мои, а сразу же — колтуны.
— Синь какая и зелень, — сказала я Максику, глядя, как внизу расходятся трамваи, как стоит в кудрях листвы на площади Ильич, и как там, далеко, волочится по облупленному мосту поезд.
— Пойдём, — ответил Максим.
И мы начали спускаться.
Стены были розовые, иногда оранжевые, пахло — очень плохо на лестнице пахло — но в общем и целом всё было нормально. Продвигались мы хорошо: бегом. Максим вскоре осмелел (он шпарил первым) и крикнул:
— Ровно идём! — это меня обрадовало, но я запыхалась и не подтвердила.
Через некоторое время его шаги замедлились, а далее и вовсе стихли. Я поняла почему: зона отчуждения. Она съедала свет. Одна за другой гасли, стихали лампочки. Скоро мы ступили в полную тьму. Ноги и глаза привыкали. Двенадцать ступенек — разворот, двенадцать ступенек — разворот. Я хотела спросить Максика, это тут живёт Неспун, как увидела его.
Огромный, лохматый, с блямбой на голове, с нелепыми, толстыми, но короткими руками шёл он на меня. Попа ударилась о ступеньку. Чудовище приближалось. Я в этот момент поняла, почему герои фильмов ужасов начинают от убийцы бежать, но потом обязательно спотыкаются, и дальше — забывают использовать ноги, а продолжают ползти на локтях, что, конечно, медленнее. Я от страха забыла всё, не только ноги. Тут Неспун снял голову и поместил её подмышку.
«Ну, всё ясно, падаю в обморок», — подумала я, и в этом последнем, предобморочном мгновении краем закатившегося глаза увидела, что на месте страшной неспунской головы торчит ушастая Борькина.
Это был абсолютно точно он — «подросточек с десятого», как называла его мама.
— Ребза, как хорошо, что я вас встретил! — сказал Борька, протягивая мне руку, которая оказалась, что крыло. — Мне в этом костюме так по лестнице неудобно спускаться, а лифты не работают. Поможете?
Борька в куриной забегаловке подрабатывает. Суть его работы — у метро в костюме цыплёнка стоять и вручать людям шарики на палочках. На шариках тот же цыплёнок нарисован и надпись: «чикен гриль».
Когда мы вывели его на свет, а надо сказать, что по дороге мы встретили и тёть Васиного курьера, толпа встречала нас у подъезда. Все улыбались, хлопали, отпускали в небо шары: бригада в оранжевых комбинезонах, Аделька, папа и Сковородка, тётя Вася КГБ, Ковшик, который приехал в отпуск погостить, актёр Полученков, двое подозрительных персонажей в синих кепках с нарисованной каплей и тачкой с бутылками, дети с детской площадки и взрослые со скамейки.
Борька махал крыльями и снимал с куриной плюшевой шерсти конфетти: они в неё впитывались намертво. А курьер отдал тёте Васе КГБ коробку, на которой было написано: «Эхолот 2017. Подслушивающее устройство нового поколения». Она так давно его ждала!
Квартира 132
На семнадцатом этаже нашего дома живут Борис Аркадьевич и Аркадий Борисович. Мы с Максиком долго думали, что они — близнецы, но оказалось, что папа и сын. Семнадцатый этаж — это ещё только вторая высота, не стратосфера конечно, туда только пакеты долетают. Поэтому мы, верховые, смотрим на них как и положено — свысока и немного наискосок, потому что они из первого подъезда.
Аркадий Борисович — писатель. Мы видели его книги на картонной полке для обмена, который у почтовых ящиков стоит. Полка богатая — на ней так и написано: «здесь можно обогатиться». Папа объяснил, что имеется ввиду — приобрести знание. Я с неё принесла однажды брошюру «25 трюков, которые нельзя повторять дома», которая на неделю перевернула наш уютный небесный мирок. Когда мы возвращались из травмопункта в третий раз, мама уговорила меня поставить брошюру на место — на полку. И когда я ставила, то и увидела Аркадия Борисовича на обложке серой книги, которая называлась: «Аудит для начинающих».
Борис Аркадьевич — археолог. Поэтому он всё время уезжает. Ему обязательно нужно коптиться под жарким солнцем какой-нибудь пустыни, желательно подальше, иначе он начинает хандрить: ходит по нашему двору, пинает мусор, периодически начинает перекапывать газоны под предлогом того, что сажает тюльпаны. После того, как год назад под слоем грунта он нашел четыре исторических этажа плитки, наложенных один на другой, и научным путём доказал, что ИМЕННО ТАК НЕБО И СТАНОВИТСЯ НИЖЕ, его сослали в экспедицию. Теперь он, наверно, ищет сокровища древних царей. Или откапывает простые рыбацкие хижины на берегу засушливой реки. Может быть, он снова копает там, где не положено, и это приносит ему острое, как красный перец, счастье.
Но прежде чем уехать, Борис Аркадьевич подарил Аркадию Борисовичу своего сына. Они вместе с Иришей подарили, его женой, которая любит придумывать себе будущее. Мама говорит, что, когда она была маленькая, они с Иришей учились в одном классе по игре на домре. Ириша тогда и говорила: «Я нагадала себе, что у меня будет две собаки, муж-экономист с причёской как у мальчика-колокольчика из города Динь-Динь, и сын». Все сбылось, кроме экономиста. Хотя Борис Аркадьевич очень экономный — он никогда не меняет одежду, очень редко моет волосы и любит покупать продукты на скидочные купоны. И ещё он не ленивый. Никогда Борису Аркадьевичу не было жалко пройти сначала два квартала до «Ашана», где огурцы по акции, а потом — три обратно до «Пятёрочки», где если насобирать наклеек в специальную книжку, тебе дадут плюшевый ананас, сковородку, или даже самокат.
Аркадий Борисович так обрадовался подаренному внуку, что решил писать только детские книжки. Так мы его теперь и видим, когда сидим на бечёвке, — с коляской и в весёлом настроении. В коляску глянешь — лежит себе спелёнатый, на красного червячка похожий Аврелий, спит, а на нём, как на полочке, посередине организма возвышаются два тома Советской энциклопедии.
— Колики, — объясняет Аркадий Борисович, — он у Ириши успокаивается, только если она ему руку на живот кладёт. А как следует поступать на прогулке? РУКУ ЖЕ НЕ ПОЛОЖИШЬ! Приходится импровизировать.
Бечёвка — наше с Максимом место силы. Года два назад двор раскрестили канатами разного вида, откусили от него кусок и повесили табличку: «ведутся работы по благоустройству платной парковки. Мы делаем всё, чтобы Вам было комфортно!» Нам с Максиком действительно очень комфортно, потому что бечёвка толстая, попу не режет, а раскачиваться на ней можно, как на настоящих качелях. Тем более, с неё всё видно, потому что работы по благоустройству платной парковки так и не ведутся, и никакая техника нам вид не загораживает и атмосферы не портит.
И вот сидели мы как-то с ним на посту, ели мушмулу. Мушмула оранжевая, с неё когда кожицу ногтём отковыриваешь, в глаз сок брызжет. И никогда не знаешь, она вот сейчас кислая окажется, или нормально, сладкая как апрель. «Сладкая как апрель» — это Максик так говорит, но я думаю, что он это где-то подслушал, потому что в остальном я не замечала, чтобы он был способен на такие чувства.
Сидели. Смотрели на рекламный стенд, который на двух валиках внутри стекла разные плакаты крутит. Фотографии натянуты, раз в минуту меняются, немного рулон туалетной бумаги напоминает. Стенд крутил-крутил и сломался: девушка с духов Kenzo, мраморная и бледноволосая, с рыжими, как мякоть мушмулы, бровями, пошла волнами. Лоб у неё выпятился, рога появились, нос внутрь впал, с бечёвки вообще не разглядишь, подбородок вырос до размеров пирамиды Хеопса. А через дорогу круглая женщина по переходу шла, щёткообразную собачку на поводке вела, и вместе они были похожи на пылесос. У Максика шкурка от мушмулы на асфальт упала и прилипла буквой «К», так он хохотал.
Тут Аркадий Борисович и Аврелий подходят, один едет, другой везёт, и Аркадий Борисович спрашивает:
— Алекса, а чего ты больше всего боишься? Из такого нелепого, чего никогда быть не может?
Я подумала и говорю:
— Прихода майских жуков боюсь.
— Ерунда, — махнул Максик, обсасывая похожую на блестящий каштан косточку мушмулы.
— Боюсь, что сяду на иголку, она в меня воткнётся и по венам до сердца дойдёт. А вам для книжки надо?
— Для книжки, для книжки, — кивает Аркадий Борисович.
— А я боюсь астероида, который в Землю врежется и всё! — восторженно сказал Максик, хотя его не спрашивали.
— Ну, этого много кто боится, — скучно ответил Аркадий Борисович, — а вот у Алексы всегда мысли нетривиальные.
Я возгордилась, а Максим обиделся, хотя мы оба не знали, что значит слово «нетривиальные».
— Ещё боюсь, — говорю, — что меня насмерть придавят дверцы лифта.
— Фигня прямо, — цокнул Максик только что отрощенным передним зубом.
— Люк открытый не заметить и провалиться туда, — продолжаю.
— Этого много кто боится, — сказал Максик писательским тоном и покосился на Аркадия Борисовича, но тот молчал.
— А ещё иногда — что из унитаза высунется когтистая лапа и схватит меня, — призналась я.
— Фантастики боится, трусиха! — совсем расстроился Максим.
— Ну почему же фантастики, молодой человек, — назидательно, сквозь очки и кепку, посмотрел на него Аркадий Борисович, — Борька мой как-то раз из одной экспедиции привёз кость динозавра, да и посадил её в горшок. Из неё вырос маленький ихтиозавр. Мы назвали его Феникс. Два года у нас в ванной жил. С рук ел. По ночам пел.
Аркадий Борисович помолчал, покачивая Аврелия в коляске: тот поскрипывал.
— А потом Фенечка ушёл в трубы. К своим, — закончил он рассказ.
Аврелий заскулил из-под энциклопедии, и Аркадий Борисович исчез под козырьком первого подъезда, не объяснившись.
А мы продолжали сидеть на бечёвке молча, пока ветер не поднялся такой, что весь песок из песочницы нам в глаза не вбил. Я думала: «как теперь жить?». Со стороны улицы Сергия Радонежского ползла фиолетовая туча в крапинку, с авоськами града.
— Ниче, не дрейфь, — наконец сказал Максик примирительно, — он же в первом подъезде, мы во втором. У нас трубы прямо в землю, поняла? ФЕНИКСУ НЕ ПЕРЕПОЛЗТИ.
Квартира 5
(сказка о Дворнике)
Беспечные дни в нашей башне — это когда красивый закат. Небо тогда идёт слоями, как малиновый торт «Наполеон». Наваливается всем своим заварным кремом и слоёными облаками на штыри московских башен, прикрывая собой огромное солнце. Много сравнений приходит мне на ум, когда я смотрю на закат с нашего деревянного подоконника — и головка сыра, и одуванчик в цвету, и целлюлитный апельсин, и воздушный шар, и круглая лампа. Но, честно говоря, солнце наше больше всего похоже на солнце, которое садится в море над красивым городом, название которого похоже на окрик эха — Ойя, что на острове Санторини. Мы туда ездили, когда у меня было совсем детство, самая свежая его трава, а Аделька в животе у мамы динозавром плавала.
У людей по-первой есть хвосты, как у ихтиозавра Феникса, вы не знали?
Так вот, если спуститься на самый первый этаж, станет ясно, что его обитатели ничего про это не слышали. Не случается в их окнах закатов, там только зелёная помойка и пух. Слева, когда заходишь в подъезд и гребёшь обязательно по горке для колясок и великов и ни в коем случае не по ступенькам, торчит красная дверь. Мякоть её выпукла и приятна. За ней — длинный коридор, который ведёт будто бы в другой дом. Настолько он петляет и водит за нос. В дальней коридорной дали находится квартира номер пять.
Я знаю это, потому что там живёт Костик, дворницкий сын. Его Максим однажды за меня в планке перестоял. Костик влюбился в меня — смертельно. А Максик сказал, что он сам хоть и не совсем смертельно в меня влюблён, но ему как-то неприятно. Нету в этой жизни места Костиным чувствам, сказал он, и они встали в планку прямо на локти, прямо посреди детской площадки у дома. Долго стояли они, красные от чувств, пески насыпали им бурханы на спины, дожди наливали лужи под их тела, которые превратились в струны, снега сыпали белой гречкой. Наконец, я слезла с бечёвки, посмотрела, кто фиолетовее (это был Костик), и попросила:
— Пойдём, мороженое куплю?
В этой пятой квартире я никогда не была. Но Костик говорит, там сделан ход на самую крышу. Вернее, на самый чердак крыши. Костику можно верить — он всегда в одном и том же спортивном костюме с оленями. Бело-сером. В общем, сделал этот ход Дворник. Это Костику его отец рассказал. А он — мне рассказал, когда мороженое ел.
Дело было так.
Когда наш дом только построили, в нём жил Дворник. Ему дали сразу две каморки — подвальную и чердачную, и Дворник соединил их ходом. Крутился там ветер, карабкались ефени — маленькие домашние духи, что живут в заварных чайниках. У Дворника было много работы: по вечерам он прибивал к небу золотые звёзды, по утрам собирал их в мешок и клал за трубу. В апреле он обсыпал чёрные ветки светло-зелеными блескушками, и наступала весна. Ближе к маю Дворник облеплял пенопластом яблони, раскатывал как линолеум траву. А к ноябрю доставал другой мешок и сыпал на бордюры и кусты белый серпантин — и приходила зима.
Много чего было домово вокруг, когда у нас был Дворник. И детская площадка, и взрослая площадка, и собачья площадка. У собак было всё как у детей, только горки и качели поменьше. А у взрослых были скамейки, и маленький садик, и автомат для выдачи газет. Люди при Дворнике умели находить счастье в небольших вещах: в том, какое вечером красивое небо — будто горит; что самса на рынке сегодня особенно вкусная; как хрустит во рту корочка лепешки из печи, как приятно есть её, не донеся до дома, стоя на светофоре; как широко дышится после уборки; как жжёт кожу горячий душ, каким лёгким и чистым чувствуешь себя после ванной. Радовались люди, радовались дети, радовались собаки.
Но потом им стало мало радоваться. Им захотелось УВИДЕТЬ МИНУСЫ. И стали они искать. Нашли трещинку на асфальте. Она была давно — девочки перепрыгивали её на одной ножке, мальчики, устраивая забеги вокруг дома, считали её линией «старт» и линией «финиш». Но теперь она стала — непорядок. Дворник достал круглый вечный двигатель, наварил в нём, как в котле, горячего асфальта, и залил трещинку чёрной кашей.
Люди сказали: «то-то же», и пошли искать дальше. Отвалившуйся штукатурку, ругательное слово на стене, ненужный запрет, слишком сильную грозу, тухлую рыбу, крыс. Люди многое нашли, и стало им плохо жить. Они плевали себе под ноги семечки и ругались, что Дворник их не убирает. Родители начали кричать на детей, а дети — капризничать. Собаки полюбили кусать людей за щиколотки. Дворник попытался их разделить и поставил вокруг каждой площадки заборы. Но люди стали ругать его, что заборы ржавые, что «у нас и так страна заборов», что «бомжи на скамейках спят». Они ругали Дворника за лёд, за ветер, за летнюю жару, за тополиный пух. Они писали жалобы в администрацию и ставили новые заборы. Они устроили новую площадку — для всех возрастов — и начали брать деньги за вход. А также поставили платный туалет и начали ругать Дворника за вонь.
Дворник забрал свои мешки и ушёл. Опустел чердак, опустел подвал. Исчезли из дома ефени. Крысы попытались лазить по ходу, цеплялись за стены жестяными коготками. Ничего у них не получилось. Люди писали жалобы, звонили друг другу и жаловались, выходили в интернет и там тоже жаловались — на всё-всё-всё — и не сразу заметили, так как были очень заняты, что по ночам им не светят звёзды, что весна больше не наступает, а за ней не приходит лето. Что нет больше над домом закатов, что не летают над ним белые голуби, а воздушные шары, наполненные гелием, не поднимаются выше четвертого этажа. Исчез со двора асфальт, осталась только жидкая грязь, потому что дожди шли регулярно.
И жила в ту пору на десятом этаже девочка. Она пошла по грязи за Дворником, вынимала из отпечатков его ботинок засохшие следы и складывала себе в рюкзак. По этим следам она нашла Дворника и сказала:
— Я собрала все твои следы. У меня в рюкзаке твоя жизнь. Я могу заставить тебя пойти со мной. Но я хочу, чтобы ты вернулся сам, по своему желанию.
— Но я не могу вернуться по своему желанию, — ответил Дворник, — потому что у меня его нет.
— Вернись тогда по моему желанию, — настаивала девочка.
— Твоего желания слишком мало, — возразил Дворник, — положишь его под ноги, так оно короткое. До самого дома не дотянется.
— Неужели ты не скучаешь? — спросила девочка.
— Очень скучаю, — грустно ответил Дворник. — Если ты заставишь меня, я пойду.
Девочка постояла ещё немного. А потом развязала рюкзак, перевернула его и высыпала все дворниковские следы ему под ноги. И ушла.
У Дворника родился сын. И у сына Дворника родился сын. А у сына сына Дворника родился Костик. У нас до сих пор всё не так: и весна запаздывает, и звёзды часто не чищенные. Но всё-таки хорошо, что они вернулись. Жалко только, что в пятую квартиру меня так и не пустили.
Квартира 203
У девочки Сони в голове росли мешочки воды. Сначала был один. Потом, к шести, стало три. Сонина мама мыла полы в салоне красоты, который находится в нашем доме, сбоку от первого подъезда, — зарабатывала на операцию. Наша мама приходила из салона красоты с маникюром, стрижкой и заплаканными глазами.
Соня свои капли любила. Она верховодила на горке, забиралась на самую её зелёную пластмассовую крышу, и рассказывала нам, что видит внутри своей головы.
— Три синих озера! — говорила она, округло махая руками, и я думала: «воздушный шар». — На одном белые птицы, а вода такая прозрачная, что отражения с самими птицами слипаются, похоже, будто много троек. На втором волны чёрные, вода тёплая, как белый вечерний воздух на поле за оврагом. В нём по щиколотку идёшь, и трава режет ноги там, где носки заканчиваются. А третье озеро — волшебное. Я вам про него не расскажу.
Мы все завидовали ей.
Я сидела на бечёвке, ждала Максима с дачи (это было долго ждать), папу — из магазина (это было ждать пятнадцать минут) и смотрела на балконы. Есть у нас у дома абсолютно белая стена с общими балконами, на которые можно выходить с лестничных клеток. На каждом из них, начиная с десятого этажа — я посчитала — было по большой красной букве. Буквы собирались в надпись: «Лена, я (сердечко — бордовое, пузатое) тебя». Я сидела и думала, что чтобы сделать такую надпись это надо быть верхолазом, или Неспуном, или иметь очень длинные руки и не иметь страха высоты, чтобы свешиваться с каждого балкона и писать кверху вниз, и рисковать всем, что есть в тебе, — и длинными руками, и смелостью, и даже любовью к не известной мне Лене, потому что внизу торчал тяжелый серый асфальт и поломанные бордюры.
Мимо шла Соня и много её сестёр. У Сони было много сестёр, мешочки в голове и резиновая квартира. Там жили её родители, сёстры, брат мамы с женой, их дочка, и бабушка с дедушкой. Квартира была разделена на множество комнат — перегородками. Соня называла их «ширмы» — словом, от которого пахло французскими духами.
— Я за ширмой с бабушкой сплю, — говорила она.
Мы снова завидовали ей. Мы-то все спали в обычных комнатах, огромных, как посадочные полосы, и за нашими стенами была пустота, а к столу от кровати нужно было идти долгих десять шагов. И ни у кого, ни у кого из нас, кроме Сони, не было ни одной даже малюсенькой ширмы.
Я завидовала особенно. Я тоже хотела иметь карманную бабушку, которая всё время спит под боком. Моя-то жила — страшно сказать — ОТДЕЛЬНО. А это означает — одиночество самостоятельному человеку. Никто не раскидает с тобой подушки. Никто не навалит за Аделькину кровать укреплений из расчёсок, книг, LEGO и ватных палочек. Никто не даст поиграть в айпэд в тайне от мамы. А у Сони была не только ширма, но и бабушка. И волшебное озеро.
— Эту надпись Эдик с одиннадцатого написал! — крикнула Соня, поймав мой взгляд на балконы. Сёстры вокруг неё пошли волнами.
— Тебе нельзя кричать! — сказала одна, в платке.
— Тебе нельзя волноваться! — сказала другая, которую весь двор звал Большая Роза.
— Тебе нельзя радоваться! — сказала уж совсем глупость третья.
Они сгрудились на поломанных бордюрах и стали кричать маму из салона красоты. Я уже не смотрела ни на какую надпись на балконах, а смотрела на них. Сонина мама спустилась по ступенькам — прямо в лапы толпы. Сёстры снова заволновались и хлынули в двери машины, которую подогнал Сонин папа.
— Что тут у вас? — спросил меня мой папа. Он как раз подошёл к окончанию погрузки семьи Кикваридзе (это Сонина фамилия) в автобусоподобный автомобиль.
Я не ответила ему. Я спросила:
— Сырки мне купил?
— Забыл, — признался папа и поставил оранжевую сумку на землю. На ней было написано: «биоразлагаемый пакет», и ниже: «Приятного аппетита!»
— Женщины! — Сонин папа пожал руку моему. Он курил коричневую сигарету и зарос синей бородой по глаза.
— Что, уже сегодня? — спросил мой папа Сониного.
— Да, спаси нас всех Господь!
— Ох, — тихо сказал мой папа.
— А что означает слово «биоразлагаемый»? — спросила я.
— Съедобный значит, — Сонин папа воткнул сигаретку в штырёк невысокого заборчика вокруг детской площадки. — Висит груша, можно кушать! Скушаешь — всё в порядке с животом будет! Женщины упакованы, мы поехали.
— Ну, удачи вам, — мой папа пожал руку Сониному.
Через десять дней (Максима было ждать на десять дней меньше, чем долго) Соня снова вышла во двор. Голова у неё была лысая — не было чудных чёрных волос вишнёвого оттенка, только эластичная повязка.
— Смотри, какая форма! — она нагнула ко мне свой затылок. Я пощупала мелкую щетину. Она кололась. — Врач сказал, у меня идеальный череп!
— А мешочки с водой? — спросил Васенька из двадцатой квартиры. — У тебя их отняли?
— Я сама дала, — сказала Соня, — врач сказал, я — уникальное для науки явление. И что им нужно меня исследовать. Поисследуют немного и вернут. Он мне обещал.
— Голова у тебя и правда — идеальный круг, — подтвердила Аделька.
Мы стояли посреди детской площадки и все завидовали её круглой голове.
А вечером пришла мама из салона красоты — с накрашенными бровями, педикюром и радостными глазами. Она обняла нас: меня левой, Адельку — правой, и сказала:
— Девочки мои, Соня теперь здорова! А шанс был — один из десяти! Хирург — молодец!
Но я ничего не поняла. Я вообще не помню, чтобы Соня хоть когда-нибудь болела.