ЧЕРНОЛИКАЯ
У башкир есть свои «Ромео и Джульетта» — «Черноликие». Девушка Галимэ, которую сосватали третьей женой богатому баю за большой калым, имела неосторожность поговорить наедине со своим возлюбленным Закиром — как водится, юношей честным, но бедным. За этой невинной беседой их застукали добропорядочные соседи и отвели к мулле. Пару, согрешившую против шариата, подвергли позорному наказанию. Галимэ не снесла стыда, тронулась умом и утонула в проруби. Закир умер от побоев.
В шесть лет я впервые увидела телеспектакль по этой повести Гафури. Под диким впечатлением от постановки, я топала тапком по полу и кричала: «Я бы ни за что не стала терпеть, как эта мəмəйка Галимэ! Я бы убежала с Закиром! А муллу и бая убила бы из пушки!» На что бабушка посмеялась, а потом произнесла воспитательный идеологический монолог о баях, которых не зря раскулачили, и добавила, укоризненно цокая: «А Галимэ нечего было останавливаться и отвечать Закиру. Сама бесстыжая виновата!»
После мне часто снились их лица, вымазанные сажей в знак бесчестия, эти безумные, абсолютно белые на чёрном глаза Галимэ.
Прошло десять лет, я забыла про черноликих. На каникулы мы всей ордой отправились на Москву к Зухре-апе отдыхать на её солнечногорской даче. Двоюродный брат Азамат подозрительно обрадовался моему приезду и в первый же день взял меня покататься на велосипедах вокруг посёлка. Он показал мне «костёр» — тусовку местной молодежи, где он не особо котировался. Видимо, за мой счёт он рассчитывал набрать очки. Я кивнула на вялые приветствия — меня встретили равнодушно, и вдруг ощутила на себе чей-то внимательный взгляд, лица смотревшего я не видела. Стало неловко и тревожно от какого-то неприятного предчувствия. Я уехала.
Назавтра Азамат отправился кататься один. Я сидела на террасе. Было уютно, скучно, и от чтения клонило в сон. Брат вернулся быстро.
— Нелька, выйди! — позвал он из-за забора.
Я обернулась, чтобы крикнуть: «Отстань!» И увидела рядом с ним какого-то парня, высокого, со спокойным сосредоточенным лицом. Я сразу узнала его взгляд, точнее — то ощущение, которое от него возникало: тоски, страха и притяжения. Я спустилась с крыльца.
— Извини, я вчера не представился, — Саша!
Он что-то шепнул брату, и тот смылся.
— Прогуляемся?
И мы пошли.
С того дня мы проводили вместе каждый вечер. Чтобы взрослые ничего не заподозрили, я уходила с братом до ворот посёлка, где меня ждал Саша, а Азамат брал его мопед и уезжал на костёр, куда его, наконец, допустили — такой калым он выторговал за меня. Когда наступали сумерки, я забирала брата, и домой мы являлись вдвоём.
При встрече с Сашкой, меня знобило, горло распирало от тошноты и смятения, горели и болезненно тяжелели самые срамные части тела. От всего этого было так муторно и страшно, что хотелось бежать, но стопы вязли, ноги заплетались. Сашкин добрый, мягкий голос, внимательный открытый взгляд не внушали опасности, и я не понимала, откуда возникало это зловещее гравитационное поле, когда мы оказывались рядом.
Как-то на закате мы бродили среди Иван-чая, и Сашка спросил:
— Можно тебя поцеловать?
— Не знаю.
Он засмеялся. Я позавидовала лёгкому простодушию, с которым он относился к словам и прикосновениям. Мне так хотелось перестать думать о ласках и признаниях, как о чём-то грязном, бесчестном, запретном. Но чувства свело цепкой судорогой: «Не смей, бесстыжая! Харам!»
В последний вечер перед отъездом, я всё же решилась на поцелуй. Он оказался неожиданно дымным и мясным на вкус. Было холодно, насыщенный воздух отдавал грибным бульоном — прелым запахом осени. Я быстро замёрзла, но не могла расстаться с Сашей — на целый год, или навсегда. Мы свернули в лес, развели огонь. Я сидела и согревалась у него на коленях, забравшись под его пропахшую костром куртку. Час, два, три? За это время брат уже вернулся домой и рассказал обо всём бабушке: я уезжала — «костёр» и мопед ему больше не светили.
Бабушка разбудила отца, улёгшегося на дорогу пораньше: «Твоя дочь! Связалась с каким-то русским! Её до сих пор дома нет! Фəхишə — проститутка! Шайтан кыз!»
Отец с мамой сели в машину и поехали искать меня по посёлку, а потом в соседнюю деревню.
Мы встретили их на обратном пути. Отец схватил меня за руку и усадил на заднее сидение. Завёл машину и изо всех сил выжал газ. Сашка бежал следом и кричал:
— Простите! Она не виновата! Это я её увёл!
Бежал за машиной и кричал. Я продолжала сидеть, безвольная и слабая, не открыла на ходу дверь, не бросилась к нему. Предала. Отец ругался сквозь зубы. Мама сокрушенно шептала: «Как ты могла!» Я ничего не отвечала, я не хотела бороться, точь-в-точь как мəмəйка Галимэ. А Сашка всё бежал и кричал, пока не отстал.
Дома на меня накинулась бабушка: «Дрянь! Порченная девка!» Я не стала возражать, что ничего не было, забилась в угол, опозоренная, будто заплёванная, измазанная сажей — черноликая.
Сашка писал мне весь год — нежные косноязычные письма. Но от воспоминаний о его прикосновениях было больно, как от ударов плёткой, о поцелуе — гадко, как от плевка. Все покрылось чёрной сажей унижения. По-башкирски говорят: «йонгáн огащтá щəщке óтмы» — сгоревшее дерево не зацветёт. Я поняла, почему Галимэ не бежала, не заступалась за свою любовь. Любви в её душе не осталось. Стыд выжег всё дотла, оставив только непристойное голое пепелище.