МОЛОДИЛЬНЫЕ ЯБЛОКИ
А был ли это сад?
Аня уже не помнила, но мама называла это место садом. Они приезжали к бабушке в деревню, вдвоём, без папы, хотя и он тоже, но быстро уезжал обратно. Возле дома – огород, а через дорогу от дома сад. Осенью он тлел, сырел и чах, стоял запущенный, яблони неприбранными, и долго гнилой запах вился вокруг, как душа над истлевшим телом.
Зимой же стоял, закованный в снежные латы, метели налетали на него и рвали во все стороны.
Летом же он цвёл цвёл как некрасивая женщина в минуты любви и нежности: странный, неловкий, засаженный криво, выдранный с боков, заросший крапивой, травой, обведённый покосившимся забором, но пахнущий, цветущий, плодоносящий.
Росли вишнёвые деревья, но не стройные чеховские девушки в платьях – а гнутые кривые с маленькими красно-коричневыми вишенками. В вишенках жили червяки и оставляли после своего ухода маленькие ранки, черные точки.
Червяки жили и в яблоках.
Яблони рядами были высажены далеко за баней. Первые ряды: светло-серые стволы яблонь с круглоголовой кроной, а дальше – кудрявые, пыльные яблони, паслись за оградой забора, как дикие кони. Туда, вглубь, идти было нельзя. Под дикими яблонями жили две птицы, похожие на ворон, но не вороны: одна с белым клювом, ходила, подгибая ноги и переворачивала яблоки с румяного бока на гнилой, топлёный, мятый, пузырчатый, а другая сидела на ветке и смотрела по ночам на Аню.
А за старыми яблонями начинался ведьминский лес, и все в нём было перепутано — ветви деревьев, прутья кустарников, всё сухое, сломанное, переплетенное, и никто там не жил, даже ветер. А за ведьминским лесом – сад, и в том саду яблони с молодильными яблоками, и если пройти через вороний пост, лабиринт ветвей ведьминского леса, через сон, мор, то можно выйти в этот сад и сорвать яблоко, все внутри золотое, и золотая слеза закруглится и покатится с надкуса по губам.
Но все такие походы — ночью, во сне; а днём всё пряталось. Яблони стояли широкие, как крестьянские бабы, и Аня делила яблоки на летние и осенние. Летние — округлые, широкие, бело-зелёные, под скользкой кожицей мякоть в тонких сероватых трещинках. Мама произносила их название «папировки», но Ане слышалось пахучее, сделанное как будто из тонкой серой бумаги слово «папироски».
Ещё зрели яблоки, которые мама называла звёздочками, сизые, с восковым налётом, тёмно-красные, под их кожицей текла бедно-красная кровь.
Из летних яблок варили варенье, как и из смородины и малины. Смородина — чёрная, белая, красная, висела на кустах стеклянными шариками, внутри которых застыли чёрные бусинки.
А малина — абрикосовая, пурпурная, бордовая, в белых усиках, мерещилась Ане невиданным дрожащим от ветра насекомым, и страшно было глотать, и сладко.
Вдали от всех рос крыжовник, его варили вместе с яблоками на варенье. Крыжовник был кислым, несмотря на сходство с виноградом. Зелёный крыжовник казался Ане воздушными шариками с полосками, а розово-красный — головками птиц с крошечными клювиками. Ветви колючие, розовые еле заметные полосы царапин блестели на загорелых Аниных руках.
Цветы росли отдельно, как разбрызганная на ковёр краска — золотая, синяя, пурпурная. В цветах жили мухи.
И хотя сад был окружен забором, он куда-то уходил прочь своими ветвями, травой, стелился дальше, сплетался с другим близким ему миром, и границы были зыбки.
В саду стояла баня и текла река. Это была не река, а скорее узкая речка, вдоль неё нависали, тряся волосами, плакучие ивы с тонкими гнущимися стволами. Деревянный мосток, на который изредка выпрыгивала лягушка — малахитовая шкатулка с выпуклыми янтарно-чёрными глазами. Она сидела среди травы и горестно урчала. На этом мостке мама мыла посуду, а Аня вытирала синим полотенцем с красным вышитым яблоком.
А баня — из серых полусгнивших досок, из какого дерева, берёзы или сосны, никто уже не помнил, вокруг неё росли лопухи с подорожниками — бутылочно-зелёные, влажные утром, и запачканные чем-то тёмно-синим вечером.
Мама прикладывала к царапине.
— Не плачь, не плачь, давай я подую на ножку, — и приговаривала что-то дальше, дышала теплом на ранку, и следом прикладывала подорожник — чистый, гладкий, холодный.
Тихий ветер над всем, деревья стоят, листья движутся вверх-вниз, и кажется, что листья сыплются, но они все целы.
Такая была радость, чистая, в том месяце — красные яблоки, жёлтые яблоки, и зелёные горькие несозревшие сливы, их срывали и бросали на землю. И варенье.
Так прошли две недели. Закончилось воскресенье. Вечером мама уехала в город.
Аня плакала.
— Приеду, ты проснуться не успеешь.
Утром она не приехала. Аня тосковала, сидела на крыльце, в обеденный сон держалась до конца, но всё-таки заснула вместе с бабушкой, спала долго, тяжело, во сне кто-то открывал и закрывал калитку, но не входил, и только скрип пустой надежды. Проснулась одна. В саду мама с бабушкой обрывали малину.
— Я его не пущу, если приедет, — повторяла бабушка, и обе они трясли малину, как врага.
На столе под яблоней стояли эмалированные тазы с лоснящимися ягодами. Варенье из них варили на много зим. Варили с утра и до вечера. Ягоды с сахаром кипятили в тазах, и долго оставался запах, оседавший пылью на листы смородины, малины.
Банки с вареньем, ярко-пурпурным, сахарно-коричневым уносили в дом, завернув в полотенца, как новорожденных, ставили в погреб, свежее варенье почему-то бабушка берегла, запрещала есть сразу. И там, внутри стеклянного заточения, оно темнело много зим, наливалось кровью, старело, пахло вином, и когда, наконец, его открывали, оно таилось под слоем белого снега плесени с синими цветами. Аня просовывала палец через этот пенистый снег, в тугое, мармеладное нутро и выковыривала кусочек.
— Как ты долго спала, — мама улыбалась Ане, но Аня чувствовала, что под её улыбкой скопилось что-то тяжёлое, тёмное, холодное.
Они с бабушкой в белых платках, у мамы — смуглая открытая спина, двигались лопатки.
Аня села с мамой рядом, болела голова, казалось, что волосы слишком туго стянуты в косы, но волосы были распущены.
— Дай я повяжу тебе платочек, — говорила мама, но платок не повязывала, снова возвращалась к ягодам, и со стуком, коротким, но сильным бросала их в бидон. Ане казалось, что бидоны пусты, но в них уже не оставалось места, а ягоды всё тукали, тукали. И это уже не ягоды падали, а птицы, били клювом. Аня прижалась к маме, хотелось снова спать, пить.
— Не могу на тебя смотреть, — гневно в тени говорила бабушка.
— Не смотри, — повторяла мама, отталкивая Аню.
— Ребёнка покорми, ты же мать.
— Ничего не говори, ничего не говори, уйди, уйди, — мама встала, задела бидон, рассыпала ягоды.
— Анечка, пойдём в дом, пойдём, моя хорошая, — бабушка заглядывала в лицо, от неё неприятно пахло чем-то кислым. Аня отворачивалась.
— Просто уйди, — повторяла мама.
— Мой дом, — возмущалась бабушка, — мой дом. А я его не пущу.
Она ушла, они остались вдвоём — Аня и мама.
Аня клала малину в рот, ей казалось, что в рот заползают гусеницы, мохнатые, кислые. Она тут же выплевывала ягоды на землю.
День такой длинный. Почти без разговоров. Мама перешла с малины на вишню. Стоит, спрятавшись в тени, и застывает там, тишина.
— Мама, ты где?
Выходит.
— Мама, ты плачешь?
— Нет.
Аня трогает глаза. Мокрые ресницы. Плакала.
Мама чистит вишню окровавленными пальцами. Косточки в бидон, раздавленную вишню в таз. Обычно, когда Аня брала из тазика очищенную вишенку, мама говорила — эту нельзя, бери вот ту с косточкой, только косточку выплевывай. А сейчас не говорила ничего.
Можно было всё. Можно было встать и уйти, мама не заметит, можно было есть и с косточкой и без. Можно было, но ничего не хотелось.
Хотелось спать, ломило тело, как будто солнце пролезло внутрь через маленькие трещинки в коже и жарило, как в масле, кровь. А все другое — то, что снаружи — было холодным — трава, ведро, даже платье.
— Иди в дом.
Но Аня не шла, а мама всё смотрела куда-то и ни о чём Аню не спрашивала, не замечала, что Аня не прыгает, не просит играть в принцесс, жуков и свою старшую сестру, только перебирает ягоды, как бусины, бусины мялись и пальцы окрашивалась фиолетово-синей краской, не смывавшейся мылом и пахли даже во сне кислым и розовым.
Аня всё хотела спросить маму — кого не пустит бабушка, но боялась спросить, потому что знала — кого.
И с ужасом ждала, когда этот кто-то приедет.
Он приехал вечером. Солнце было уже красное. Мама не пошла его встречать. Машина урчала. Он долго не выходил, сидел. Аня радовалась, хотела выбежать, но мама не двигалась, и Аня осталась с мамой.
Аня уже не рвала и не мяла ягоды. И мама тоже. Аня катала коляску с куклой без глаза.
Аня возила её туда-сюда по тропинкам, не доезжая до хищно блестевшей изумрудной крапивы, росшей у самого входа. Аня вспоминала, как из неё варили суп, и она мотала головой, плакала, боялась, что крапива будет жечь живот изнутри.
— Я привез продукты, — сказал папа.
Аня, не выдержав, побежала на голос, а мама осталась около тазов и бидонов, опустила голову, и Ане показалось, что она плачет. Аня остановилась на середине пути, и никто из них её не звал. Аня вспомнила, что у нее болит горло, спина, и заплакала. Отец взял её на руки и понёс в дом. Рубашка пахла молоком и чем-то сладким. И был он другой, и пах по-другому.
— Тебя бабушка не пустит, — шепнула Аня.
— Пустит, пустит, — растерянно повторял он, но в дом не пошёл, а вернулся в сад.
Мама в белом платке — он один проступал через темноту — и по этому платку видимая отовсюду, чистила купленную у соседа рыбу. Рыба, ещё живая, билась в ведре.
Аня слезла с рук и побежала к маме, села рядом, закрыла глаза.
Рыба была серебряная, резная, и мама счищала чешуйки, блестевшие на помосте, в ночи, в сумерках. Удары ножа, чешуя, как сбруя.
Комары летят, гудят, плачут.
— Иди спать, — говорит мама. Но Аня не уходит, сидит, дрожит.
— Ты горячая? — мама кладет руку на лоб, рука холодная, пахнет жестяным ведром. Убрала, и снова жарко, но запах остался тенью на лбу.
За спиной ходит он, нельзя повернуться, заговорить. Он ходит туда-сюда. Шаги. Хочется обернуться, но нельзя. Что-то страшное. Пусть скажет, чтобы не было страшно. И обернуться хочется. Ну пусть он скажет, засмеётся. Летит чешуя, скользкая, серебряная, тонкими щепками.
Рыба живая, бьётся в ведре, елозит по дну. Страшно открывает рот, глотает последний воздух. Скоро умрёт. Чувствует реку, чувствует, что может уплыть.
— Она хочет в реку?
— Кто?
— Рыба. Ты ее сейчас убьёшь?
— Кого?
— Рыбу.
Тишина, голоса такие живые бьются, как рыба о ведро, река то движется, то замирает, и каждый всплеск, как шлепок. Поднимается тихая волна, рыба открывает рот, и он там, стоит и, может быть, сейчас уйдёт. Пусть уйдёт. Бабушка все равно прогонит. Пусть уйдёт. И мама перестанет плакать.
— Зачем ты приехал? — спрашивает мама. — Зачем ты приехал?
Он что-то говорит, но не так, как всегда, а мама дрожит, у неё стучат зубы. И у Ани стучат.
— Зачем ты приехал? Зачем ты врёшь?
О чём он врёт? Мама отодвигается от них спиной, чешуя летит, вот она на коленке — сырая, слюдяная.
Отец курит сигарету.
— Иди, — говорит мать, — иди в дом.
Аня встаёт и идёт.
— Я посвечу фонариком, — говорит отец. Ане хочется обнять его коленку, но не обнимает, проходит мимо. Деревья легли ничком на землю, затанцевали. Ноги дрожат, Аня не знает, куда наступить, чтобы не в тёмное. Но отец догоняет, его огромная тень доводит её до крапивы: «беги».
Аня не может пройти через крапиву. Стоит. Отец уже выключил фонарик и снова спустился к маме. Аня возвращается обратно, садится на лавочку около бани.
— Я ненавижу тебя. Меня тошнит от тебя, — говорит мама.
Темнота наползает, кладёт свои руки Ане на колени, взбирается, садится. Ей кажется, что ветви вишен качаются на спине, пахнет водой, сырой, затхлой, кислыми листами, острой махоркой. За рекой страшно. Кусты. А если пойти вглубь, туда, где яблони, страшная птица вылетит и клюнет прямо в сердце.
— Я приезжала, а ты не ночевал дома.
— Ночевал.
— Не ночевал. Я оставляла книгу под подушкой. Ты её не вынул. Если бы ты спал в этой кровати.
— Я спал.
— Нет. Я приехала специально. Холодильник пустой.
— Я не ел дома.
— Ты не жил дома.
— Жил.
— Нет, нет, — говорит мама.
Голос её что-то вырывает из Аниного сердца, Аня плачет, ей хочется спать, и ветки колышутся всё сильнее, царапают спину.
— Надо спрятаться под лавку, — думает Аня, но под лавкой темно, холодная скользкая трава забирается под кожу, как насекомое.
Аня вспоминает про баню. Заходит внутрь. Там сыро, мухи жужжат в темноте.
Слышно, как мама повторяет — ненавижу, ненавижу, ненавижу, отец то появляется, то уходит, то большой, то маленький, Аня просит его: «возьми меня на ручки, мне холодно».
Он берёт, несёт в сад, мутно-серый. — Как много пыли, — думает Аня, — как много пыли. Пыль лежит на деревьях, вишни блестят сквозь пыль, как варенье через голубую плесень.
— Это не пыль, это снег, — говорит отец, и опускает Аню на землю. Ноги у Ани голые, снег холодный.
— Возьми на ручки.
— Сколько же ягод, — мама в белом платке поднимает с земли яблоки, засыпанные снегом, словно сахаром, даёт Ане, но Аня отворачивается, плачет.
— Надо, надо, глотай.
Заталкивает яблоко в рот, Аня выплевывает, и мама снова засовывает ей в рот ягодную гниль, и она глотает.
Вокруг мамы мухи, садятся на платок, отец сгоняет их в сторону, и они там жужжат серым роем, и сквозь них, как через туман, жёлтым глазом смотрит на Аню птица, а ещё дальше через птицу Аня видит яблоню всю в золотых яблоках.
— Молодильные.
Аня тянет руку, ей кажется, что она может сорвать вот так, не касаясь, но птица, словно чувствуя сигнал, вылетает с ветки и летит на Аню жёлтым страшным глазом, и разбивается яблоком.
И снилось ещё что-то длинное, невыносимое, как скрип качелей или вёсел в уключинах лодки. А потом закончилось. Аня вышла в сад.
Молодой, новый. Аня пошла к реке, где должна сидеть мама и чистить рыбу.
Чешуйки прозрачные блестели среди травы, как слёзы. Вот дорожка к реке, вот помост, но реки нет, высохла, вместо неё только высокая трава, овраг, и ивы, расступившись, смотрели на Аню, и птица с белым клювом катала яблоко, туда-сюда, тук-стук.