Идiотъ. Петербургский журнал #2

Митя Самойлов



DUNKELMANN



Фёдор Иванович открыл глаза и сел на своей узкой кровати. На лоб его свешивалась прядь тонких серых волос. Волосы были и седые, и чёрные. Поседел Фёдор Иванович быстро, но не полностью, не на половину и не кусками, а как-то вразнобой.

Нестарый совсем человек, 36 лет. Хотя и раньше седеют. А от чего, интересно? От радиации что ли? От нервов. Вот и он. Сначала думал, с ума сойдёт после того происшествия.


Жена с детьми шли на теплоходе — шли? Так только пижоны говорят, соберись, Фёдор Иванович — плыли из Кронштадта в Турин, корабль ночью загорелся.
Чудом спаслись. Помог какой-то охотник и писатель. Так все говорят — помог охотник. До чего он охотник? Как помог то? Вывел на палубу, посадил в шлюпку. Благородный человек. Охотник.
Фёдор Иванович, как узнал, чуть от сердца не умер. Это у него только на вид такой сухой нрав — так все думают, глядя на его тонкие губы и тяжёлую челюсть. А он весь как нерв без оболочки.


Самое страшное, что тогда, после того парохода, Фёдор Иванович понял — жена всё равно умрёт. Попадёт под машину, или под электричку. Фёдор Иванович не до конца понимал, что означают эти странные слова, возникающие в его мозгу. Под какую ещё машину? Ткацкий станок что ли?
Его жена Элеонора родилась в семье барона-дипломата и в жизни к ручному труду отношения не имела. Где Элеонора, а где ткацкий станок? Да если в ткацкий станок, то это называется, не «под машину», а «впросак». Ещё было в голове какое-то странное «убьёт током». Током Элеонору не убило, она умерла от нервов, как сам Фёдор Иванович чуть не.


Он от тех же нервов в одну ночь поседел. Сидел, седел и плакал. Ведь знал же, что она умрёт, а не спас. Знал, что умрёт, но как помочь не знал. И думал, что это он виноват. Хотя, это он и виноват.


Из-за него же она выбежала три года назад на улицу и начала кромсать себя тупым гнутым маскарадным кинжалом. Здесь всё одно к одному. Все страдания как на ладони, или как под микроскопом, что, конечно, страшнее.
Откуда в доме маскарадный кинжал? Ведь могла же схватить нож для разрезания конвертов. Маскарадный кинжал был ближе.


Фёдор Иванович снова поморщился и тяжело вздохнул. Опустил худые, бледные, гладкие ноги в тапки и уже собирался встать. Но не встал.


Элеонора всё жаловалась на недостаток денег. Вернее, это так принято говорить — жена жаловалась на недостаток денег. Однако на недостаток денег жаловались все. Фёдор Иванович, в первую очередь. Он бы и хотел сказать — Элеонорочка, зачем ты меня пилишь? Я ведь не пьющий, я не пропадаю на рыбалке или в доминошне. Я работаю, Элеонорочка, я делаю всё, что могу. Что такое доминошня? Я и сам не знаю, Элеонорочка.
Вернее, он бы сказал это по-немецки. Eleonora, warum… Как перевести на немецкий «пилишь», «доминошня»? Да что это по-русски то значит? Этого Фёдор Иванович не знал. Целые предложения, будто в секундных вихревых затмениях рождались в его голове мгновенно и оседали там.


Элеонора его не пилила. Она сама прикладывала усилия к тому, чтобы улучшить семейное благосостояние. Писала начальству Фёдора Ивановича. Писала послу — сначала Потёмкину, а потому Гагарину. И Гагарин Фёдору Ивановичу помог — хоть не любил его, и взаимно. Гагарин выхлопотал у министра иностранных дел прибавку к жалованью второму советнику. Двести рублей, чтоб было в год ровно тысяча. По мнению министра, этой суммы должно было хватать на жизнь в Мюнхене с женой и тремя детьми. Да ещё четверо от первого женовьего брака.


Фёдор Иванович сразу не понравился новому послу Гагарину. Тот приехал на смену Потёмкину, с которым Фёдор Иванович дружил. А этот был эффективный менеджер.


Фёдор Иванович пожал руку Григорию Ивановичу Гагарину, когда тот впервые появился в посольстве, пристальнее, чем следовало бы, посмотрел новому послу в глаза и на долю секунды провалился в чёрное забытье. Такое с ним случалось и оставалось для окружающих незаметным. Когда вернулся из этой своей личной бездны, он не отнимая руки и не отрывая взгляда громко сказал послу — "Поехали!" Возникла неловкая пауза. Гагарин прищурился, кивнул, улыбнулся и отошёл от Фёдора Ивановича.


С тех пор всё и не заладилось. Хотя, сказать, по правде, и до этого было не гладко. Двадцать лет сидел в Мюнхене, писал бесполезные депеши — как обстановка? Всё в пределах нормы, не извольте беспокоиться.
И тут Гагарин со своей оптимизацией.


После турецкой войны государи посовещались и решили поставить в освобожденной Греции королем сына баварского Людвига — Оттона. И тот с обязанностями худо-бедно справлялся. Латал при внешней помощи дыры, поднимал сельское хозяйство, развивал машиностроение. Тьфу ты, опять лезет из головы.


Было спокойно — Фёдор Иванович продолжал писать депеши в том же духе. И тут этот подсвинок Оттон решил жениться на дочери французского короля. Вот ведь гнида — ну решил и решил. А у нас переполошились — как так, без нашего ведома? Французскому королю этот Оттон на хер не всрался! Вот его бы об этом и спросить. Но нет.
Гагарин, поручением самого Нессельроде, отправил Фёдора Ивановича в Грецию — отвезти малолетнему педерасту письмо баварского отца. Гагарин так и сказал:
— Поехали? Ну, поехали. Езжай теперь.


Элеонора стала провожать Фёдора Ивановича до Триеста. А там глухо — автобусы не ходят, метро закрыто, в такси не содют — пропел в голове у Фёдора Ивановича хриплый неприятный голос. Корабля до Навплии пришлось ждать три недели. Насилу уговорил Элеонору вернуться в Мюнхен к детям.


Плыли тяжко. Со штормами, ужасной качкой, морской болезнью. Заблевал все служебные сюртуки, исхудал, осунулся, позеленел. В голове крутилось невесть откуда взявшееся и совершенно бессмысленное — "но только в Портленд возвратиться, нам не придётся никогда".
По прибытии в пыльную и жаркую Навплию, выяснилось, что король находится в поездке — объезжает владения с деловитым своим лишённым всякого смысла видом. Здесь был три дня назад, двинулся на Запад по побережью.


Ровно месяц Федор Иванович трясся в коляске по каменистым греческим дорогам в надежде догнать олуха царя баварского. В каждом селе отвечали — вчера уехал, или позавчера. Не желаете ли домашнего вина, мидий и кальмаров?


Все дорожные платья истрепались до такой невозможной степени, что следы морской болезни стали на них совсем неразличимы. Однажды, вынырнув из тёмного полубреда бесконечной дороги, Фёдор Иванович зашёл в харчевню где-то между Кипарисией и Кало Неро. Из динамиков звучал глубокий баритон – "And I’ll meet you further on up the road". Фёдор Иванович спросил, где здесь банкомат. Старый, смуглый, просоленный хозяин с кудрявыми седыми волосами спокойно смотрел на запылённого гостя своими чёрными влажными глазами. Фёдор Иванович вздрогнул и проснулся — в той же кибитке под палящим солнцем. Не было никакого хозяина таверны. И не понимали его не потому что он говорил по-русски, а потому что он сам не понимал, что он говорил. Опять тёмное забытьё, опять какие-то куски невнятной речи.


Короля — сучьего племени кусок — Фёдор Иванович не догнал. Вернулся в Навплию и стал ждать корабля.


Так и вернулся в посольство в Мюнхене ни с чем. Сначала приехал домой на Бриеннерштрассе 18. Вернее, шёл от вокзала пешком, через Богенхаузенский мост и Альтштат, стоптанными ботинками по брусчатке. Извозчика брать не стал и хлеба по дороге у знакомого пекаря не купил и даже завалящего бретцеля. Стучал тросточкой по мостовой, шёл домой с тяжёлым сердцем. Ну что, Фёдор — спросит Элеонора — будет ли повышение? После такой важной командировки непременно должно быть повышение. Ездил как-никак с королевским поручением. Что? Как не нашёл? Короля не нашёл?


Но Элеонора — святая женщина, хоть и немка — всё поняла по одному взгляду. Ни о чём не спросила, только порадовалась, что Фёдор Иванович поспел к обеду.


Посол Гагарин на Фёдора Ивановича, когда тот явился в миссию, даже не посмотрел. Всё было уже известно. Иди, сам пиши министру депешу. Фёдор Иванович сел за стол, взял в руки перо, макнул его в чернила и провалился сам будто в чернильницу неизмеримой глубины — снова на секунду. Когда сознание вернулось в его голову, Фёдор Иванович обнаружил на листе перед собой пространный текст, речь в котором шла о сказочных героях — трёх мудрецах, осветивших новорождённого младенца своей гениальностью и тем самым, определивших его жизнь, как самую безоблачную и полную приятнейших свершений. Но злая колдунья наслала на младенца проклятье и выбила его из привычной колеи житейского благоденствия. Младенцем Фёдор Иванович предлагал считать освобождённую от турецкого ига Грецию, мудрецами — государей Франции, Англии и России, а злой колдуньей — короля Людвига Баварского, который малолетнего монарха надоумил свататься, к кому не следует.


Как такое отправлять министру? А впрочем, почему бы и нет? Министр человек образованный, не чужд иносказаний, уж, поди, поймёт, о чём тут речь. С художественными то формами знаком. А если не знаком, то и место своё занимает без всяких оснований. Может, это — шифровка. Оригинальное изобретение Фёдора Ивановича. Надо запатентовать. Где здесь в Мюнхене патентное ведомство? Как теперь идти домой? Что скажет Элеонора? Мало того, что, дурак, министерского задания не смог исполнить, так ещё и доложил об этом в виде детской сказки. Какое теперь повышение? Да никакого и никогда.


Элеонора, конечно, мученица, хоть и согрешила попыткой самоубийства. Да и то сказать — кто бы тут выдержал. Расход в год тысяч пятнадцать, доход — тысяча. Остальное высылают родители из Москвы от доходов родового имения. И не хватает. Уж родители продали дом в Армянском переулке — тот дом, в котором жил Фёдор Иванович, когда учился в Университете.

Тогда, в студенчестве и начались его затмения. Впервые вышел из Армянского переулка на Покровку и вместо чёрно-белой полосатой будки околоточного увидел ресторан тайской кухни, потом на мгновение свой детский портрет в растянутой майке с глубоким вырезом. Потом реальность вернулась из тёмной бездны, но, как оказалось, не навсегда. Как толковать эти видения, как бороться с приступами, Фёдор Иванович не знал и узнать не пытался. Всё это казалось ему постыдным и нелепым. Уж лучше так прожить жизнь, хоть так, хоть как-нибудь. Он и в Мюнхен напросился, чтоб не видеть того второго слоя русской жизни, который ему открывался, оставаясь неясным и чужим.


Хотя, с другой стороны, может и неплохо? Благодаря этому, он же встретил Элеонору, он же её и потерял. Всё было неплохо, жили, можно сказать, счастливо. Пока на балу — балы, маскарады часть обязательно программы дипломатической службы, оттуда и проклятый кинжал — к Фёдору Ивановичу не подошёл знакомый мюнхенский чиновник и не попросил, буквально, присмотреть за его женой. Мне, говорит, видите ли, нездоровится, поеду домой. А вы веселитесь. И они веселились с Эрнестиной. Какие чёрные и гладкие были у неё волосы — как тормозная полоса на асфальте. "Это нисходящая метафора", —промурлыкал в голове высокий голос с местечковыми польскими интонациями.


Муж Эрнестины, которому нездоровилось, умер на той же неделе — и это тоже было видно Фёдору Ивановичу в самый момент знакомства. Всё тогда, в том затмении сложилось — смерть мужа Эрнестины и будущая смерть Элеоноры. Но Элеонора всё была жива. Более того, она была любима. О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней. Полнеба обхватила тень. Полголовы, точнее. Или даже всю.


Оттого-то Элеонора и пыталась себя зарезать. Узнала про интрижку — мерзкое слово, как им можно называть то, что было между Фёдором Ивановичем и Эрнестиной? — и выбежала из дверей дома на Бриенерштрассе, заламывала руки, рыдала и колола себя этим проклятым маскарадным ножом в живот и в грудь. Остались только царапины и отрезанные навсегда нервы. От них Элеонора и померла, а Фёдор Иванович поседел.


Теперь всё было более или менее ясно. Жизнь кончилась, в прямом смысле — ни жены, ни карьеры, ни денег. Тощие ноги, серая прядь волос и Эрнестина где-то в Берне. А он здесь, между двумя медведями Берном и Берлином. В этом омерзительном, пошлом Мюнхене. Нужно спросить у домработницы умыться и кофе, нужно встать.


Фёдор Иванович лёг на кровать и закрыл глаза.


Перед ним сидел человек в серой рубашке на пуговицах и пришитыми к плечам погонами. Лицо человека было гладко выбрито и имело, в целом, черты правильные и приятные, если не считать сросшихся на переносице бровей. Человек сидел по одну сторону блестящего, но некрасивого стола, а Фёдор Иванович сидел по другую. На столе стояла лампа, от которой шёл свет — не вверх, как в керосинках или свечах, а вниз, из-под твёрдого зелёного абажура — стеклянного колпака. Справа от стола было окно, снаружи которого была грязно-белая решётка, изображающая, видимо, лучи солнца, расходящиеся из одного угла. За решёткой была темнота.


— Так, Фёдор Иванович, у меня к вам несколько вопросов — Говорил человек — Собственно, вопросы эти даже и не мои. Меня попросили их вам задать. Так сказать, для начала. Для первой встречи. Я думаю, мы всё порешаем мирно. На ваш счёт пришла бумага из центра «Э», пытаются понять, заводить по 282-й или не надо пока. Так вот. Тут, главное дело, чего, это. Вот, короче, строчка вашего стихотворения, что ли. «Умом Россию не понять». Это как понять? А, ну да, не понять. Это в смысле, как для дураков? Вы скажите, я же не записываю, вы видите. Просто поговорим и всё.

Фёдор Иванович посмотрел на человек со сросшимися бровями, вздохнул и сказал:
— Ты, начальник, притормози. Я же к тебе со всем уважением. Нам тут вместе жужжать, не поймёшь ещё, как обернётся. В этом центре, сам знаешь, если захороводили тему, уже не соскочишь. Но им, что меня буцкать, что тебя. Так что, считай, это и твоя непруха.


Фёдор Иванович открыл глаза. Собирался же встать. Какие гадости иногда снятся.


На тумбочке рядом с кроватью лежала газета — "Augsburger Algemeine Zeitung". Газета была сложена, внутри лежал лист бумаги. На листе бумаги было написано: «Сердечно поздравляю Вас с выходом первого сборника ваших удивительных стихов. Счастлив, что известный Охотник помог в издании этого труда. Вся Россия благодарна ему и вам. Всегда ваш Афанасий Афанасьевич». Дальше следовали стихи:


Вот наш патент на благородство, —
Его вручает нам поэт;
Здесь духа мощного господство,
Здесь утонченной жизни цвет.


И ещё две строфы подобной бессмыслицы.
Фёдор Иванович поморщился. Афанасий. Что за глупость? Какой Афанасий? Какой сборник стихов? Я своих стихов никому не посылал.
Афанасий Афнасьевич. Дурак ты, Афанасий. И отчество у тебя нелепое. Ты, Афанасий, я полагаю, выблядок.


На листке стояла дата — 16 Mai 1854. На газете — 12 Juli 1839.
Что за глупость? На дворе 1839 год. Кому бы в голову пришло так шутить?


Фёдор Иванович позвaл домработницу Матильду — неприятную женщину с острыми чертами лица, похожую на уменьшенную копию престарелого Дэвида Боуи. Матильда не шла, и Фёдор Иванович сам спустился вниз.
— Matilda, wer hat heute die Zeitung gebracht? War das ein ueblicher Brieftraeger?
— Was fuer Zeitung? Es war heute keine Zeitung. Es ist Sonntag.
( — Матильда, кто принёс сегодняшнюю газету? Обычный почтальон?
— Какую газету? Сегодня не приносили газет. Сегодня воскресенье).


Фёдор Иванович поднялся обратно в свою крошечную как пенал спальню, осмотрел вытертый прикроватный коврик, мутное узкое окно с выбитым и заменённым на обычное стекло витражом, старую растрескавшуюся деревянную балку под потолком и упёрся взглядом в пустую прикроватную тумбочку. Это теперь совершенно ясно — никакой газеты не было. Никакого Фета, конечно, тоже.


Фёдор Иванович оделся, не выпив кофе, вышел на улицу и чуть не ослеп от яркого июльского солнца, светившего со всех сторон — с неба и от светлого камня, которым была вымощена часть улицы, от стёкол домов напротив и от фонтана на Бриеннерштрассе. Смотреть по сторонам было неприятно, но что-то внутри откликалось на такой интенсивный свет покоем и благодарностью.


Фёдор Иванович зашагал по улице к месту службы, щурясь и опуская голову ниже обычного. Двери посольства были закрыты. Это было ясно и имело сразу несколько объяснений. Во-первых, сегодня было воскресенье, во-вторых, Фёдор Иванович остался на некоторое время единственным дипломатом Русской дипломатической миссии в Мюнхене. Посол Гагарин умер неделю назад, новый — некий фон Мальтиц — ещё не успел прибыть, а первый секретарь Крюденер уехал в отпуск.


Фёдор Иванович достал из кармана ключ, отпер дверь, постоял немного в задумчивости и закрыл дверь обратно на замок. Он развернулся и пошёл в сторону вокзала, через Изар, по Богенхаузеновскому мосту. Там дипломат остановился, посмотрел вниз на сверкающую от солнца воду, огляделся по сторонам, сунул руки в карманы и несколько раз перекатился с пятки на носок. Потом взял ключ от посольства и бросил его в реку.


На вокзале было шумно так, как может быть шумно только на вокзале. Воздух приятно пах углём, а ближе к буфету свежей выпечкой. Вокзал был совсем новый — бревенчатые стены, небольшие арки внизу, образующие галерею, а на втором этаже — витражная роза как в готических соборах. Как уютно смотрятся витражи в бревенчатых стенах.


Поезд до Аугсбурга. В другую сторону, но как-нибудь. Там тоже будет оказия. Неважно куда, важно, отсюда. В темноту вагона, в духоту.


— Господи, ты меня видишь? У меня к тебе депеша от тебя же. Я её написал. Как бы объяснить? Пока ещё не написал. Но это твои слова. Просто напишу их я. И я тебе эту депешу доставлю обязательно.

Поезд набирал ход, ведомый чёрным углем, сгоравшим в бездонной топке.