Всякий раз вечером, когда родители приходили с работы домой и видели, что я сижу у телевизора, происходила одна и та же, как теперь я могу судить, абсолютно архетипическая по своей сути сцена — мать упирала руки в боки и громко, не без плохо скрываемого нерва повторяла одну и ту же раз и навсегда затверженную фразу-мантру: «если ты сделал уроки, то почему ты не гуляешь, надо дышать свежим воздухом, сколько это ещё следует повторять, немедленно одевайся и марш на улицу».
«Да-да», — уныло подхватывал отец, однако в случае внезапного конфликта, обострения ли обстановки, мог и форсировать своё «да-да» не терпящими ни малейшего возражения армейскими интонациями.
Он был военным.
Я покорно выключал телевизор и шёл звонить Вадику Федорину, по прозвищу Лысяк, что жил в соседнем подъезде, чтобы предложить ему пройтись за компанию, но, разумеется, слышал категорический отказ — «да там же дождь, не, я не пойду».
Тогда от полной безнадёжности я набирал Пашу Носкова с восьмого этажа.
Это был крайний вариант, потому как во дворе он все время ныл и на всех обижался. По этой причине с ним почти никто не дружил. Однако выбора у меня не оставалось. Впрочем, и здесь меня ждало разочарование — сегодня как назло по контрольной по математике он получил два балла, и мать, что выглядело логичным, его наказала.
— Ма, можно гулять?
— А больше ты ничего не хочешь? Совсем уже обнаглел. Сиди!
И ему приходилось сидеть в затворе.
Родители строго и рачительно наблюдали за тем, как я одеваюсь.
— Шарф, не забудь шарф, сейчас самая гнилая погода.
«Тогда зачем же меня выгоняют на улицу?» — вертелось в голове.
«Да потому тебя выгоняют, как ты изволил заметить, на улицу, — в ход моих мыслей неожиданно и непреклонно входило задумчивое, освещаемое сполохами плиты лицо матери, над которой она склонилась, занятая приготовлением ужина, — потому что в любом случае прогулка на воздухе, пусть и сыром, морозном ли полезна, просто надо соответствующим образом одеваться».
Из обувной тумбы я незаметно доставал пистолет и запихивал его карман куртки.
Выходил на лестничную площадку, где за батареей парового отопления хранился сделанный из ножек школьной парты старого образца ручной пулемёт.
Брал его с собой на всякий случай, потому как пистолет, разумеется, весьма и весьма полезен, вселяет уверенность в себе, но ручной пулемет, что ни говори, является аргументом куда более весомым.
Итак, спускался по лестнице и выходил во двор.
Тут было уже темно, моросил дождь, о чём меня и предупреждал Лысяк, а фонари, расставленные вдоль уходящей в гору улицы, плыли в туманном мареве.
Они тянулись от линии окружной железной дороги, на которую большинству обитателей нашего двора ходить было запрещено.
Конечно, многие обходили этот запрет, но для меня данное запрещение выглядело особенно мучительно. Дело в том, что окна нашей квартиры выходили именно на жд-линию, и родители всегда имели возможность контролировать мои перемещения по запретной зоне. А нарушение, что и понятно, всегда каралось суровым наказанием.
Местность эту так и называли «запретка», хотя никаких внешних ограничений в виде колючей проволоки, например, тут не существовало — просто поросшая кривым низкорослым кустарником поляна величиной с футбольное поле, заброшенная станина ЛЭП, на которую можно было залезать, чтобы с высоты второго этажа осматривать местность, несколько гаражей, неизвестно кому принадлежавших и откуда здесь взявшихся, да накиданные в беспорядке деревянные кабельные барабаны.
Дальше начиналась железнодорожная насыпь.
Парадная дверь хлопнула за спиной, и сквозняком вынесло на волю терпкий запах мусоропровода.
Дождь усилился.
Я обошёл двор, перелез через забор и очутился на территории бывшего детского сада рядом с беседкой.
Бывало сиживали летом в ней всей честной компанией — рассказывали анекдоты, играли в разведчика или мертвеца, которому завязывали глаза и водили между собравшимися, а он должен был угадать, кто перед ним стоит. Что и понятно, Паша Носков был вечным мертвецом, потому что когда он водил, все жухали и беззастенчиво ему врали. Носков брыкался, что как мне всегда казалось, не должно было быть свойственно настоящему мертвецу, кричал, что точно знает, что угадал, но его крепко держали под руки братья Владимировы и приговаривали — «ничего ты не угадал, води дальше». В конце концов Паша вырывался из объятий своих мучителей, срывал повязку и со слезами убегал домой жаловаться матери.
Все молча провожали его тяжёлым взглядом, а Лысяк доставал из кармана парабеллум и, не целясь, стрелял ему в след.
Просто так, наудалую стрелял.
Не попадал конечно...
Лучше всех у нас во дворе убитого изображал Игорь Сопля.
Такое прозвище он получил, потому что из носа у него всегда свисали сопли, которые он забывал вытирать, но к этому все давно привыкли, и просто старались не подходить к нему слишком близко, чтобы об него не испачкаться.
Так вот, Сопля вразвалку выходил на центр вытоптанного пятака перед беседкой, окидывал собравшихся презрительным взором, сплевывал, при этом и его сопли тоже наконец оказывались на земле, после чего начинал ковыряться языком в зубах, цедил едва слышно:
— Ну что, слабо комиссара пристрелить? А?
Молчание было недолгим. Роль садиста-полицая на себя всегда охотно брал Федорин.
— Да вот сейчас и пристрелю тебя, сволочь красноперая.
Лысяк медленно поднимался со скамейки, доставал свой парабеллум, отлитый на запретке из свинца, и потому вид имевший весьма внушительный, снимал его с предохранителя.
Сопля начинал пятиться.
— А ну, куда пошёл, стой, кому говорю, — Федорин поднимал пистолет. Лицо его становилось зверским. Все замирали.
— Врёшь, не возьмёшь! — Сопля исторгал из себя этот вопль каким-то абсолютно несвойственным ему фальцетом и бросался бежать, однако первый выстрел настигал его.
Пуля попадала ему в ногу. Он издавал страшный гортанный крик, заваливался, но продолжал уходить от преследователя, приволакивая ногу, обхватив колено, выкрикивая в адрес Лысяка страшные проклятия.
— Сейчас-сейчас будет тебе, — выдыхал Федорин и производил второй выстрел.
Ударной волной Соплю бросало на попавшееся на пути дерево, и он беспомощно повисал на нём, начиная медленно оседать на землю. Видимо, вторая пуля угодила ему в спину.
— Гад-гад, — хрипел он, — не возьмёшь.
В поднявшейся пыли извивающаяся фигура гибнущего комиссара выглядела чудовищно. Девчонки, присутствовавшие при убиении, обычно отворачивались на этом эпизоде.
Федорин же неспешно надвигался на свою жертву. На лице его теперь змеилась демоническая улыбка удовлетворенного озверения.
С превеликим трудом Сопля поднимался на колени, разворачивался лицом к своему губителю, с ненавистью смотрел ему в глаза, сплевывая кровь изо рта:
— Стреляй, гад! Ненавижу! Всех не перестреляешь.
Лысяк без лишних эмоций разряжал в комиссара оставшуюся обойму, подносил разгорячённый за время стрельбы ствол парабеллума к губам и дул в него, чтобы остудить.
Сопля при этом валился навзничь, какое-то время ещё бился в конвульсиях, а потом затихал.
В наступившей тишине можно было разобрать шёпот восхищенных зрителей — «ну сегодня Сопля все совсем по-настоящему показал, я в кино так видел, здорово это у него получается».
Меж тем Федорин подходил к Игорю и помогал ему встать.
Они негромко обменивались какими-то фразами, смеялись, и было видно, что Сопля и Лысяк обладают неким тайным знанием, умением, которые не были доступны нам.
Сейчас в беседке было пусто и темно.
Дождь барабанил по шиферной крыше.
Я сел на скамью и поставил пулемёт на деревянные перила.
Отсюда местность хорошо простреливалась до окружной железной дороги.
Ждать пришлось не долго. В глубине запретки неожиданно появились фары, судя по реву двигателя, грузовика, который, миновав путепровод под линией, выехал на улицу и начал приближаться к нашему дому.
В плывущем свете фонарей стало ясно, что я не ошибся, это был бортовой ЗИЛ с брезентовым тентом. В темноте он напоминал армейский грузовик времён войны — раскачивался, ревел, плевался водой, размахивал мокрым брезентом в разные стороны, перегазовывал.
Подпустив машину как можно ближе, я дал длинную очередь по колесам и лобовому стеклу.
Грохот стрельбы тут же и рухнул на голову откуда-то с неба, покатился от дома к дому и утонул в окрестных дворах.
Стреляные гильзы забарабанили по полу как град.
Передёрнул затвор.
Грузовик замер.
Из кузова на асфальт начали неловко выпрыгивать вооруженные люди, что-то кричать друг другу, укрываться за деревьями и фонарными столбами.
Не дожидаясь, пока они разберутся, откуда ведётся огонь, я дал вторую очередь.
Грузовик просел на переднее колесо, а несколько человек так и остались лежать на асфальте. Другие же, огрызаясь одиночными выстрелами в ответ, короткими перебежками начали движение в мою сторону. Было видно, что они указывают на едва различимую в темноте беседку, а в руках у некоторых из них появились ручные фонари.
— Уходить надо, — голос Федорина прозвучал у меня в голове столь же явственно и настойчиво, как совет матери не забыть на прогулку шарф и одеться по погоде соответствующим образом.
Я взвалил пулемёт на себя, перевесился через скользкие деревянные перила и оказался на земле. Ружейная стрельба в мою сторону при этом усилилась, а сполохи ручных фонарей в дождевой мгле при поднявшем ветре криво разлиновали территорию бывшего детского сада так, что стало ясно, что меня окружают. Лучи втыкались в ноги бегущих, били по глазам, стелились по прокисшей осенней траве, упирались в беседку, взмывали в небо, освещая разинутые рты и перекошенные лица преследователей.
— Halt! Halt!
— А вот получите! — я встал во весь рост, развернулся и дал длинную раскатившуюся над местностью как напоровшиеся на бетонный волнолом штормовые валы очередь. Дома задрожали. Пулемёт задымился.
Раздались вопли и отдельные ответные выстрелы, а несколько ручных фонарей так и замерли, выхватив фрагменты тел, вытаращенные глаза и перепачканные кровью кожаные плащи.
Сам не помня как, я добрался до забора, перелез через него, но тут же, поскользнулся и упал, разбив руку и почувствовав сильнейшую боль в колене. Скорее всего, это была шальная пуля. Так и затаился, скрючившись, давясь от боли, корча в темноте самому себя страшные рожи.
Затем поднял глаза — от этой норы до подъезда было не более десяти — пятнадцати метров.
Парадная дверь хлопала на сквозняке...
А ведь в ту прогулку я так с собой пулемёт и не взял.
Подошёл к батарее парового отопления, достал его, проверил все узлы и поставил на место. «В другой раз, пистолета хватит», — помыслилось.
Вышел на улицу, тут моросило, как, впрочем, Лысяк и предупреждал.
На дороге, освещенной плывущими в дождевой мгле фонарями, стоял бортовой ЗИЛ, которому водитель менял переднее колесо.
— Хоть какое-то развлечение, — усмехнулся и, забравшись в беседку, стал наблюдать за происходящим.
Всё проистекало степенно и со знанием дела — сначала мужик вдумчиво и неспешно перекуривал, затем снимал пробитое колесо, откатывал его, забрасывал в кузов, на его место устанавливал запаску и снова перекуривал. Окрепший дождь и поднявшийся ветер никак не влияли на ритм и смысл происходящего, словно всех этих ненастий и не существовало вовсе, словно они были выдуманы, и пребывали только в моей голове. Как, например, голоса матери или Федорина, крики немцев или рев пулемётных очередей.
Закончив работу, шофер протёр руки ветошью, которую извлёк из-под сидения, запустил двигатель, включил фары, хлёстко захлопнул дверь, и, раскачиваясь, плюясь водой, размахивая мокрым брезентом в разные стороны, перегазовывая, разумеется, со страшной силой, поехал в гору.
Когда же он пропал из виду, всё стихло.
Стало ясно, что пора было возвращаться домой.
— Почему ты хромаешь, и что у тебя с рукой? — мать зажигала свет в прихожей, лицо её выглядело утомленным, — ты что, где-то в грязи валялся?
— Нет, во дворе темно, упал наверно, не помню.
— Ладно, проходи мыть руки, и за стол, — я оставался в прихожей один. Разматывал ненавистный шарф, доставал из куртки пистолет — «вот и не пригодился» — и запихивал его на самое дно обувной тумбы. Затем садился на пол, расшнуровывал ботинки, сдёргивал их с ног, и они по очереди улетали куда-то в самый конец коридора.
— А ведь и действительно, правая рука и колено почему-то болят, ноют как-то, но терпимо, вполне терпимо...