Максим Гуреев
МИЛЫЙ САША

Комната на втором этаже с окнами в сад видит внутри себя голого человека, завёрнутого в простыню.

— Милый, милый, Саша, что же ты наделал? — спрашивает комната человека, но он не отвечает, лишь ходит из угла в угол, потом присаживается к письменному столу, на котором разбросаны мелко исписанные чернильной ручкой листы бумаги, замирает так на какое-то время пребывая абсолютно неподвижным, лишь скребёт ногтями шерстяное сукно, им оббита столешница, а затем вновь начинает ходить по комнате.

— Разве это так больно, Саша? — сквозняк трогает занавески на окнах, — а ведь тебе было по-настоящему больно, помнишь, как тогда в составе 13-го Амурского полка на перегоне Чифа-Магдагочи Уссурийской железной дороги Хабаровский линии, ты напоролся на отряд японцев, и всех под единый ранжир выкосили из станкового пулемёта системы «Гочкис».

— Помню.

— Но тебе повезло, Саша, тебя всего лишь ранило в ногу, ты потерял сознание, а потом, очнувшись, двое суток, умирая от боли и безнадёжности, полз к своим.

Голый человек, завёрнутый в простыню, подходит к окну и распахивает его.

Десятые числа мая.

Уже совсем тепло, и можно всей грудью вдохнуть цветение сада, далекие дымы костров — жгут прошлогоднюю траву, услышать пение птиц, а ещё облокотиться на подоконник и, вывернув шею, посмотреть туда, где кривые сосны, обступившие дом хороводом, заваливаются за печную трубу и скребутся (особенно это невыносимо ветреными днями) о кровельное железо.

В ржавых вмятинах тут собирается дождевая вода или снег.

С кухни, расположенной на первом этаже, доносится грохот кастрюль, которые наудалую двигают по чугунным направляющим газовой плиты.

Запах варева змеится по воздуховоду.

«Вот просил же закрывать дверь на кухню... впрочем, это теперь уже неважно», — мыслится голому человеку, и он резко отталкивается от подоконника, вновь оказываясь в глубине комнаты.

Не соразмерил усилие и упал на кровать, тут же поджав колени к животу. Сделал это инстинктивно, потому как привык так делать, когда откуда-то изнутри вдруг приходит невыносимая боль, отдает в спину и плечо, бьёт ознобом, стреляет в ногу, буровит затылок и забирается в голову на вечное поселение.

Нет, никогда не было никаких сил шевелиться и сопротивляться ей, и тогда оставалось лишь стонать и часто дышать, как будто бы сейчас был готов заплакать, а слёзы выступали на глазах, но тут же и высыхали.

На лбу выступала испарина.

Вот простыня прилипла к телу, и сквозь неё проступили сухожилия, вздувшиеся от напряжения вены, острые колени, да локтевые суставы.

Голый человек вспомнил, как тогда полз на локтях вдоль железнодорожной насыпи, а в сапог, залитый до верху кровью, набилась земля.

Был уверен в том, что ногу отнимут, но военврач из местных крещёных китайцев Василий Степанович Нун ногу спас. И потом, когда встречал Сашу, всякий раз говорил ему с усмешкой: «Ну и живучий ты, Саныч, до ста лет тебе обретаться, если конечно сам на себя руки не наложишь по глупости».

Задрал простыню и посмотрел на ногу — никаких следов не осталось, разве что небольшой пунцовый шрам, будто в детстве кожу ободрал, перелезая через забор.

Комната нависла потолком, словно насупилась, да заблаговестила:

— Ты увидел этот дом впервые в 1938 году, ходил тут по пустым комнатам, поднимался по лестнице на второй этаж, распахивал окна, смеялся от счастья, делал вид, что удивлен, когда комендант посёлка по фамилии Трефилов сообщил тебе, что раньше здесь жил писатель Владимир Зазубрин, который оказался диверсантом и врагом народа.

Голый человек с ожесточением оглядывает комнату, не понимая, откуда звучит этот голос, может быть, из чердачного помещения или из чулана, из водосточной трубы или подвала, затем утыкается лицом в мокрую от пота и слёз подушку и вопит что есть мочи:

— Да, бывал я во всяких переделках, но вот только, видать, Переделкино меня переделало!

От такого истерического напряжения в голову сразу приливает кровь, и грохот пульса полностью срастается со стуком колёс поезда, проносящегося мимо платформы и исчезающего в перелеске, едва тронутого клейкой зеленью листвы.

А ведь тогда 18 лет назад этот дом ему понравился, потому что чем-то напомнил деревянный дом в Кимрах, где он жил в детстве с родителями: те же тёмные закуты, те же запахи, те же скрипучие половицы и та же двухмаршевая лестница на второй этаж.

Александр Александрович приподнялся на локтях и заглянул в прореху между кроватью и тумбой, к торцу которой была приколочена бирка с инвентарным номером. Сам не понимая зачем, стал пытаться его разобрать — №765001, хотя две посление цифры совсем затёрлись, может быть 67 или 07, или 61.

— Значит, когда меня не станет, согласно описи эту тумбу и кровать, этот шкаф и стол с настольной лампой, этот дом, наконец, передадут другому писателю, который так же как и я будет ходить по этой комнате, выглядывать в окно, сидеть на подоконнике, наверное, так же будет пытаться разобрать инвентарный номер, путаясь в цифрах, ведь к тому времени они ещё более сотрутся, став полностью неразличимыми.

— Вот тебя и нет уже, милый Саша, весь вышел в номерах, приказах, указах, докладных, заявлениях, правительственных телеграммах...

Чтобы не слышать звучание комнаты, Александр Александрович заглядывает под кровать, где все звуки плывут, доходя с опозданием и в обрывочном виде, теряются, как это бывает во сне, когда хочется понять смысл сказанного, но, начав разбирать отдельные слова, сталкиваешься с полной абракадаброй.

Совсем недавно приснился сон, в котором все убитые тогда на перегоне Чифа-Магдагочи, поднялись с земли — окровавленные, изуродованные крупным калибром «Гочкиса», и начали петь «Интернационал»: Семён Левенталь, Паша Крюков, дядя Коля Чубарь, Иван Павлов, Егор Яговитов, Петя Ли по прозвищу Будда и приехавший из Москвы и тут же попавший под раздачу оперативный работник по фамилии Казначеев.

Нет, никак не мог Саша вырваться из этого страшного цепкого сна, который не то что не отпускал, но силой забирал словно под воду, куда уже с превеликим трудом пробивался дневной свет, затягивал в свою потустороннюю глубину, завораживал яркими красками и выпуклыми деталями — папаха с красным околышем, жилистая шея Будды, рукоятка пистолета системы «Маузер», деревянная кобура, красные ладони Яговитова, распоротая очередью кожанка Казначеева.

— Давай, давай, Саня, подпевай! — подбадривал Левенталь, — ты теперь за нас и петь и жить будешь.

Но слова застревали в горле, вставали комом и не было никаких сил открыть скованный судорогой рот, хоть руками его разжимай.

— Эх, Саныч, не увидим мы теперь светлое будущее мирового пролетариата, — вздыхал дядя Коля, — но ты там про нас не забуть, расскажи товарищам, какими мы были...

Очнулся на полу, задыхаясь от слёз.

Только и сумел выдавить из себя: «не могу».

Забыл выключить настольную лампу — мигает, видимо, опять перебои с элекричесттвом на подстанции.

Дом спит.

Из-за Сетуни доносится лай собак.

Дом вздыхает во сне:

— Их уже не вернуть.

Да вот только не легче от этого голому человеку, завернутому в простыню.

Вновь он подходит к столу и начинает просматривать разбросанные на нём листы бумаги, мелко исписанные чернильной ручкой.

На глаза попадается несколько раз перечёркнутый, переправленный и наконец набело написанный абзац: «С каким чувством свободы и открытости мира входило моё поколение в литературу при Ленине, какие силы необъятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и ещё могли бы создать!»

— Больно, не писать, милый Саша, это в сто раз больнее пыток, оторванных взрывом рук и ног, смерти друзей и даже предательства близких, эта боль всегда с тобой, она не проходит и никогда не пройдёт, её нельзя выплакать, за неё нельзя молиться.

— Я атеист и не верю в Бога.

— Если ты говоришь, что не веришь в Бога, то априори предполагаешь его наличие, в противном случае — тут и говоришь было не о чем, — усмехается комната, — не говорить, не думать об этом.

— Папа, иди обедать, все готово! — доносится откуда-то из недр дома голос.

Там, на первом этаже бурлят щи из свежей капусты на первое и рыбные котлеты с картофельным пюре на второе уже под парами. Яблочный компот стоит в холодильнике «ЗиС-Москва», а тарелки с маркировкой ЛФ (Литфонд) расставлены на обеденном столе.

Так всегда говорила мать — Антонина Владимировна — «дети, идите обедать, всё готово!», и они с сетрой Таней и братом Володей сразу прибегали на кухню, мать не любила повторять дважды, занимали свои места и начинали нетерпеливо размахивать ложками.

— А ну, не баловаться!

Александр Александрович подходит к окну и плотно закрывает его на задвижку. Тут же наступает тишина, хотя ещё мгновение назад в комнате было слышно, как на соседнем участке у Пастернака лесники пилят повалившееся дерево, пение птиц, далёкий гул электрички, лай собак за Сетунью были отчетливо различимы.

Проверяет, закрыта ли дверь.

Поворачивает ключ, какое-то время стоит в нерешительности, опираясь на медную ручку, уперевшись лбом в выкрашенный белой масляной краской косяк, трогает ключом внутренности замка, то отпирая, то запирая, то вновь отпирая его.

Время сжимается.

Его уже почти не осталось.

Возвращается к столу, собирает мелко исписанные чернильной ручкой листы бумаги, аккуратно сгибает их и вкладывает в конверт, на котором пишет «В ЦК КПСС». После чего выдвигает ящик на прикроватной тумбе, к которой прибита бирка с инвентарным номером 7650..., достает из неё пистолет системы «наган», и на его место кладёт письмо.

Закрывает тумбу.

Подносит пистолет к голове и говорит — «пуф!», как выдыхает.

Рука опускается безвольно, и пистолет летит на кровать, его ни в чём нельзя обвинить, особенно когда не взведен курок.

Только комната и дом знают, что во всём виновата бессонница.

Ведь, лечился же от неё, лежал в госпитале и ни раз, но не помогло.

Александр Александрович просто перестал спать.

Впервые он осознал это тут, в Переделкине в декабре 47 года, в ночь накануне празднования памяти святого пророка Даниила, а также трёх святых отроков Анания, Азария и Мисаила, когда вдруг понял, что не спит уже несколько ночей подряд, находясь в постоянном внутреннем возбуждении, словно бы через него пропускают электрический ток.

— Повелел царь Навуходоносор ввергнуть отроков Анания, Азария и Мисаила в пылающую печь, где пламя поднималось на сорок девять локтей и опаляло стоящих рядом халдеев, а святые отроки ходили посреди пламени и были невредимы… — монотонно бубнит комната.

И тогда Александр Александрович встаёт из-за стола, за которым работал, подходит к окну, распахивает его, тут же получив в лицо сводящий с ума, обжигающий удар ледяного воздуха, закатывает рукав фланелевой рубашки, достает из кармана зажигалку и прикладывает запястье левой руки к открытому огню.

Завыл, но сжал зубы, почти сразу захотел отдёрнуть руку, но сдержал себя. Кожа тут же пошла пузырями, а лоб и скулы покрылись липким ледяным потом.

Отшатнулся от окна, но всё же простоял ещё несколько мгновений, однако перед внезапным, сокрушающим грохотом внутри головы, залившим кровью лицо, не удержался, задрожал, гримаса страдания перекосила его лицо, и он упал на пол без сознания.

Зажигала закатилась куда-то под кровать.

Когда же очнулся, то подумал, что проснулся, хотя и не спал вовсе.

Дом прогудел голосом патриаршего протодиакона:

— Ну, здравствуй, бессонница — исчадие ада и сестра искушения.

Александр Александрович ощутил жжение, целиком ставшее его левой рукой, словно, оно и было смыслом происходящего, от которого нельзя было избавиться ни на минуту.

Застонал, опираясь на подоконник тяжело встал, отвёл взгляд от раны на запястье и спрятал руку под рукав рубашки, подумал при этом, что это даже и хорошо, что теперь можно страдать от боли физической, а не душевной, постоянно имея перед глазами причину этой боли — вздувшуюся, покрытую волдырями и кровавыми подтеками.

Закрывая окно, увидел своё отражение в стекле, которое нашёл удивительным, потому что на правом плече у него сидел ангел и плакал, а на левом человек-заяц со ступнями, вывернутыми назад, он хохотал колотил себя кулаками по мохнатым щекам, пукал и щекотал Сашу пальцами ног.

Прикоснулся левой рукой к ангелу, и боль стихла.

Прикоснулся левым плечом к стеклу, и оно разбилось.

Пришлось посреди ночи вызывать техника, менять стекло, потому что ночевать с выбитым окном при таком морозе было невозможно.

На удивление ожог тогда зажил очень быстро.

Кривые сосны не выпускают дом из своего хоровода, который они водят вокруг него, стонут под ветром, трещат на морозе, цепко впившись корнями как когтями в землю, выискивают в ней полевых мышей, змей, червяков, рыбьи скелеты и окаменелости.

Ржавые вмятины на крыше надо бы отбить молотком, да вот все руки как-то не доходят.

Голый человек, завёрнутый в простыню, опять ложится на кровать и берёт в правую руку револьвер.

А ведь когда-то он неплохо стрелял.

— Милый Саша, тебе приходилось убивать людей? — безжалостно спрашивает его комната.

— Думаю, что да, ведь я воевал, а на войне если не убьёшь ты, то убьют тебя.

— Папа, ты не слышишь, иди обедать, все готово! — голос сына приближается, будто бы он выбрался из воздуховода, миновал длинный, едва подсвеченный электрической лампочкой коридор и докатился до двухмаршевой деревянной лестницы на второй этаж.

Нестерпимо хочется ответить мальчику, что «да, всё в порядке, я сейчас подойду, начинайте без меня», но деревья пристально смотрят на голого человека и делают ему ветвями знаки, чтобы он молчал, прикладывают ветви к древесным грибам как к губам и издают звук наподобие «тс-с-с-с».

Уста заперты.

Порыв ветра бросает в стекло капли холодного майского дождя, и танцующие на поляне перед домом деревья тут же и расплываются, начинают валиться вниз вслед за потоками воды.

— Хорошо, что ты окно на задвижку закрыл! — шепчет в самое ухо несчастному голому человеку сидящий у него на левом плече заяц со ступнями, вывернутуми назад.

Барабанная дробь дождя по карнизу и крыше нарастает как перед казнью.

Торжественный момент.

Александр Александрович берёт в правую руку револьвер, взводит курок, упирает ствол ровно в сердце, туда, где болит постоянно, закрывает глаза и нажимает на спусковой крючок.

Дом вздрагивает и отворачивается.

Дверь открывается, и в комнату входит мальчик одиннадцати лет.


***

Известно, что незадолго до своего самоубийства, которое произошло на даче в Переделкине, писатель Александр Александрович Фадеев встречался и имел продолжительное общение с митрополитом Коломенским и Крутицким Николаем (Ярушевичем). Разговаривали тогда о терпении страстей и о прохождении этого пути до конца. Владыка высоко отзывался о героях романа «Молодая гвардия», которые, приняв мученическую смерть, совершенно уподобились христианским страстотерпцам, почтя верность гражданскому долгу за тернистый и многотрудный путь спасения, который они выбрали сердцем, то есть, интуитивно. Александр Александрович же не соглашался с такой трактовкой, полностью отрицая религиозную составляющую в поступках своих героев, уверял своего собеседника в том, что молодогвардейцы, будучи комсомольцами, материалистами и атеистами, остались верными делу партии до конца, выполнили приказ, войдя тем самым в бессмертие.

Владыка митрополит, к тому времени уже вступивший в конфликт с властью в лице Председателя Совета по делам Русской Православной Церкви, генерал-майора КГБ Георгия Карпова, отвечал писателю прямо и жёстко, не прячась за сложные формулировки — «в таком случае, милый Александр Александрович, это было обычное самоубийство от безысходности и неготовности выполнить, как вы заметили, приказ партии до конца, а самоубийство в принципе не может быть подвигом, не ведёт к бессмертию и Церковью не благословляется».

Фадеев слушал митрополита Николая (Ярушевича), внешне, что и понятно, ничем не выдавая своего смятения от слов архипастыря.

Однако, вернувшись в Переделкино, он попросил остановить машину у Самарина пруда, отпустил водителя и остался один.

Медленно Александр Александрович дошёл до берега, здесь снял пиджак и сел на поваленный ствол дерева.

Так он долго сидел с закрытыми глазами, а на противоположном берегу жгли прошлогоднюю траву, и густой слоистый дым стелился над самой водой.