Андрей Юрьев
СКАНДИНАВИЯ


ЖД


Что там? Чепе какое-нибудь? Бревно упало на рельсы что ли? Топтаться на платформе, прищуривать глаз, вглядываясь в туманные: ну чего он, а? Семафор зелёненький, а он не едет, а? И зябко уж, и смеркается, и ничего не остается, кроме как вернуться в пристанционный буфет, махнуть стопочку и закусить холодным бутербродом, а после расположиться как-нибудь на чемоданах и вдруг увидать какой-то нездешний чужой сон с тропическими птицами, пока внезапно не спугнёт разноцветную стаю товарняк-громовержец: зазвенят стёкла, задрожит дощатый пол и тусклый газовый фонарь пойдёт в раскачку, и спящие на лавках и тюфяках попадают из своих снов, как пьяные пассажиры с верхних полок; очухиваясь, выглянут из-под надвинутых шляп и зашмыгают простуженными носами. Отгремит товарняк, и на перрон выйдет пара сумрачных мужчин: выкурить по ночной сигарате и ещё раз вглядеться в теперь уже непроницаемую железнодорожную даль.

— Как вы думаете, к утру подадут?

— Вряд ли.

— Что же нам, в таком случае, делать?

— Пойдёмте выпьем и супа съедим. Хочется чего-нибудь жиденького. Желудок от этих бутербродов со старой бужениной чего-то совсем расстроился.

За их спинами захлопнется с визгом-лязгом входная дверь на тяжёлых медных петлях и злой пружине, а табачный дым долго будет висеть в воздухе, не желая растворяться.



ЮГ

Они ползут. От Воронежа и от дальше. Как гну на водопой, и никакие крокодилы, подставь любое: пробки, жарища, говнище, дикие двести за сомнительную чурчхелу — не страшны. Они едут. Из Иркутска/с детьми/ в плацкарте/ четверо суток. Куда? В благословенную Крымбазию, образно. Именно сейчас, в сию минуту бабушка в цветастом платье выжимает детские шорты прямо на пол купе. Это всё ныне и присно и десять лет назад и десять лет вперёд. Ритуальное сползание граждан на самодвижущихся повозках и без оных, из зон прохладного в зону тёплого, морем омываемого.

Дорога на Джубгу — стоячий ад с полотенцами. А потому... вот потому — в горы. На горы простор открыт. Чистая петлючая ленточка трассы. Из попутчиков: девятка с утопленным в асфальт задом, забитая желтушными колхозницами. Волосатый локоть из окна, да газель с интригующе ромашечными занавесками. Летим! Сквозь невоспетое поэтами Краснодарье.

Здесь почва черна, как дьявол. Плюнешь в неё и вырастет сдобный помидор, воткнёшь палку — сорвёшь персик, вдохнешь поглубже и уже беременна (написал бы, если б девушкой был бы). Тосканские пейзажи. Греческие серпантины. Испанский темпо кассирши сельпо «Подсолнух».

Посетил пещеру первобытного человека. Фото с орудием первобытного обошлось в десять рублей. Дважды чуть не сбил корову с телёнком. Мои дети с пьяным двоюродным дедушкой околотили все соседские яблони. Греха в том нет. Сосед-старуха померла, заслужив самое страшное проклятие в здешних местах: «У ней курицы помирали своей смертью» (вдумайтесь только). Пожарил три кг антрекота на дубовых дровах. Луна восходит. Горы затаились. Звёзды выпуклы и нарочиты.

Знай, товарищ. Краснодарский край – помидорные лёгкие России!



ШОПИНГ


Рынок в Хаджохе (не спрашивайте, где это). Мужик достает из багажника шевелящийся мешок. Оказалось, с курицами. Зашли в гости к мяснику. Взяли четыре страницы мяса. В хозряду привлёк моё внимание очкоторговец. Коробки с готовыми диоптриями. Начал копаться.

— Вам минус?

— Да. Минус два с половиной.

— Посмотрите эти. Гляньте какое качество. Такие сам Жириновский носит!

Протягивает хамелеоны с толстыми красными дужками.

— Сэнкс элот, — говорю, — мне не нужны с затемнением. Есть ли что с прозрачным стеклом?

— Эх... в недобрый час встретился ты мне, — досадует мужик, понимая, что купли-продажи не состоится. Все очки у него хамелеоны. Прозрачных две пары на плюс десять.

— Сорри, — говорю и смотрю рядом: книжки лежат на земле. Тоже мужика. Сопутствующий товар, так сказать.

— Ну, хоть книг возьми по сорок рублей!

Опускаюсь на корточки.

— Возьму эти. Два тома "Жизнь Пушкина".

— А смерть?

— Pardon?

— Вотжешь, третий ненумерованный. Последнний год и смерть.

— А.. и его. Сто двадцать?

— Да.

— Без сдачи, примите.

Пушкина аккуратно к мясу. Замечаю, что с другой стороны от латка очковщика разложены топоры, вилы и прочие устрашающие орудия труда.

— Жду семнадцатого года, — вздыхает очкопродавец, косясь на орудия, - вешать всех.

— О, — говорю, задумчиво покачивая кульком с мясом и трёхтомником, — же компри, же компри..

И мы плавно перетекаем к арбузному развалу.



ШВАРЦ

Последний вечер в горах Шварца. Где такие? А вот. Евгений Львович — гений, сказал мне один хороший человек и вскоре умер. А я запомнил. Утащил зелёный том дневников (вернуть владельцу не пришлось уж, к несчастью).

Вышло так, что отрочество пришлось на время, когда театры были полупусты. Мы с товарищем ходили за бесценок в театр комедии имени Николая Павловича Акимова. Смотрели «Тень» в классических акимовских декорациях. Ржали и наслаждались. Были влюблены ювенально, разумеется, в одну актрису, героиньку с доронинским придыханием. Мы желали её в «Медведе» Чехова особенно почему-то сильно.

Евгений Львович боготворил Чехова. Оба, кстати, с юга. Детство Шварца прошло в Майкопе (я видел дом! и познакомился с соседями напротив — праправнуками провинциальных врачей Соловьевых, друживших со Шварцами). Сразу за Майкопом начинаются горы. И вот я в них. Но к чему я? Вот к чему. Вы помните «Обыкновенное чудо», конечно. Место действия задано «Карпаты». Но какие к чёрту Карпаты? Вот оно. Тут повсюду теперь гостиницы. И трактирщик Эмиль незримо присутствует в каждом домике с фонариком на вывесе.

В позапрошлой жизни сыграл двенадцать спектаклей "Обыкновенное чудо" в северном Казахстане. Я играл Эмиля. В жутком гриме и пиджаке ведущего гей-шоу в ночном клубе Сан-Франциско. Моей партнершей была увядающая звезда сыктывкарского театра оперетты. У Эмиля есть реплика, которая прилежно вымарывается всеми постановщиками как отвлечённая литературщина, не двигающее действие. Минимонолог о знакомом монахе-экономе, владеющим искусством телепатии. Так вот, я побывал в этом монастыре.

Таким образом, имею все основания полагать, что с Евгением Львовичем у меня завязалась кармическая пуповина. Перечитал "Сказку о потерянном времени", написанной между делом для кукольного театра. Самое гениальное в ней то, что время живёт не в часах, а в сене. От сцены усыхания детей-волшебников в изначальных стариков до сих пор мурашки выступают размером с куриное яйцо. Нелепо. Смешно. Безрассудно. Безумно. Волшебно.




НОРД-ВЕСТ

листья перебегают дорогу, как школьники, гурьбой и кубарем.

светофор качается тыньц-тыньц, в такт the future коена

в конце фонтанки вырастает готический собор

краны верфей подсвечены и напоминают башни

с красными зрачками, вместо крестов

у благовещенского моста пришвартовалось судно "москва"

по набережной пряжки идет девушка с золотыми волосами

по набережной бумажного канала идет старик с волосами серебряными

на двери объявление: проверьте стыки отопления!

кипяток будем давать! обварит — звоните по вот этому сложному номеру, в котором ни одна цифра не повторяется

ясен красин - питер, осень: а ну разбежались все по углам, по домам, проверять стыки, проверять стыки. проверять стыки..

ветер дует матом и резкими пинками заталкивает в подъезды

припозднившихся горожан.



АПТЕКА

Вы должны знать, где аптеки, если вы, допустим, отец двоих небольших детей. И я знаю. Первая та, что о трёх окнах на площади, до девяти. Хороший ассортимент, но до девяти. Вторая та, что за фалдами С. М. Кирова, тоже на площади, но другой. Эта 24 часа, но ассортимент в прорехах. Того нет, сего нет, а то есть, но в лошадиной дозировке, а вы отец двоих небольших, поэтому, как повезёт. Но если без срочности, днём, между делом, баллончик гексорала иссяк, аквамарис пересох, а эти, которых двое, ходят, сопли по стенам размазывают — путь один, к мохнатой руке. Есть у нас и такая. Сидит во внутреннем ларьке торгового центра фармацевт-шахерезада. Но всю её не разгялядеть через стекло, залепленное рекламными наклейками, только рука очевидна. И рука эта мохната. Вот потому и прозвище такое обидное, но вообще-то ласковое. Мохнатая рука — это почти бархатная рука. Я люблю получать кулёчек с лекарствами именно из этих рук. Иногда случается очередь в один-два человека. В аптеке, впрочем, количество очередников ничего не значит. Человек может быть один, а лекарств покупать много. А ещё так. Принесут откуда-то из аптечных закромов этому человеку нужные пилюли, а он покрутит фуфырёк в руках, смерит на глаз и говорит: нет, такого, пожалуй, не надо. Нет ли чего-нибудь такого же, но подешевле? А ты стоишь сзади, навьюченный пакетами из «Перекрёстка», которые, бляди, рвутся, как плохие кондомы. Теряют целостность, понимаешь, от пакета молока «Пискарёвский» (кстати, надо уголки-то загибать, загибать, а то они, что бритва, чирк целлофан и посыпалось). Но тут вот обращаешь внимание на знакомое лицо. Стоят за тобою двое. Он — монах, она — не монах. Он — утолщающийся молодой мужчина тридцать плюс. Она — середина двадцатых, припанкованная. То есть, такой приятно запущенный хипстер. И фишку сечёт и себе цену знает. Не гонится и не отстаёт. Люблю таких. Молодости вообще идёт небрежность. По разговору, понимаю, брат и сестра. А этого в скуфейке — знаю, видел где-то. Быстро вспоминаю где. Маленький островок в Ладожском озере, скит пророка Илии. Сруб деревянный. Во втором этаже церковь домовая. Живут двое. Иеромонах и монах. И ещё хохлы-строители. Они храм строят на берегу. И нас двоих с каким-то Володей из Астрахани привезли на катере «Святитель Николай» смородину собирать во славу Божию. Было это пятнадцать лет назад. И вот я вижу этого Алёшу, того самого монаха, что картошку чистил, и я вместе с ним картошку чистил. А потом была трапеза и тут разговор особый. Трапезничали все вместе. Молчаливые мрачноватые хохлы, и мы с Володей. Монахи же менялись. Сначала один ел, а другой читал. Потом наоборот. Но тут ведь всё дело в том, что читали. Это была книжка, переводная. Автор собирал свидетельства — внимание! —того, как люди вдруг вспоминали свои прежние жизни. О реинкарнации, понимаете? И это в скиту одного из самых строгих монастырей, где запрещена даже рыба. Трапезничали мы, кстати, чечевицей и ягодами. Хохлам полагалось, как строителям что-то питательное, тушёнка, может быть, а так строг-строг. Алёшка за картошкой спросил не сын ли я священника. Я ответил: нет. Вообще он был весёлого нрава, из тех людей, на лице у которых сама собой выступает улыбка. Мне нравятся весёлые люди. Например, в монастыре был такой отец Борис. Ездил по главному острову на мотоцикле с коляской. Весёлый. Очкастый. Едет, а борода на плечо закладывается, как лиса. Если бы я был монахом, то был бы весел. Такой, как отец Борис или ещё один отец с Афона прибывший. Миниатюрный грек. Улыбка не сходила. Всё с ёлочками разговаривал, спрашивал: всё ли у вас хорошо, ёлочки? Это и много ещё чего разом вдруг пронеслось перед глазами. Мать честная. Так ведь не скажешь «давно живу», не по чину, но «недавно живу» тоже уже не. Где-то живу. Отец двоих сопливых. Стою в очереди перед крупным согбенным к окошку синтепоновым телом. Позади парочка эта. Чья-то доченька оторва, чей-то сын — монашек. И слава Богу за всё.




ВОСКРЕСЕНЬЕ

По весне наши русские кладбища особенно хороши. В пасхальные дни, когда листочки достоевско-клейкие и прозрачные и гипотенуза аэрооблака (а как это назвать правильно? Остаточный след самолёта, да?) пересекает небо от сих до сих, и соловьи, батюшки, какие соловьи! Где ж послушать их в малозелёном городе, как не на Серафимовском? Идёшь и пролистываешь ленту мёртвых, как живых. Вздрагиваешь на ровесниках, сердце в сгусток от детских уменьшительно-ласкательных — здесь часто в мраморе личико, а то и целиком с мишкой под мышкой. Высчитываешь разницу. Четырнадцать. Семнадцать. Шесть. Щемящая математика. Холодной изморосью весь пошёл от тяжёлой чайки над полем мемориала подлодки «Курск», а дальше мальчики-мальчики-мальчики: погиб в Чечне, погиб в Чечне, погиб в Чечне. За ним бронзоизваяние: человеческое, мужское и страшное, из-за венков выглядывает только "нистан", но понятно, понятно, всё понятно. Говорят, патриотизм, воспитание и проч., да ничего этого не нужно. Идти, просто идти по русскому кладбищу, и читать, читать, читать, и всё понимаешь и не надо никакого патриотизма. Лучшие эпитафии пишутся цифрами.



ИКЕА

Икеюшка успокаивает. В будни немноголюдные особенно. Большая, психиатрическая, твоя. Съел тюфтельку, прочитал, что лосось в бутербоде исключительно эко, прилёг в диван и расплакался. Если человек обуздал фобии, перверсии и химзависимости, хотя бы частично, хотя бы временно, ему в «Икее» в самый раз. Пансионат для истерзанной души. После коллективной терапии, депрессии, сумрачной завязки, и двух покушений на суицид, куда, как не туда? Такой уютный, чистый мир белых стен, деревянной посуды и подушечек. Вот теперь так. Не надо великих потрясений, пусть всё будет спокойно, желательно по часам. Один бесконечный день в уютном шведском интерьере. Главное не забывать пить таблетки и улыбаться. Вы говорите в один прекрасный день повеситься? Лучше укольчик, но это ещё когда будет. А с ума не сойдём, остатки психики сбережём и доживём до чего-нибудь может быть. Доктор прописал сборку шкафчика. Рукоделие лечит. Все в икеюшке сделано для блага пациентов. Никто не должен мучиться, даже лосось вскормленный экологическим червяком. Вышел на солнышко, закурил под шведским стягом и захотелось даже пропеть псалом на протестанский манер, под гитарный аккомпанимент пастора в чёрном шерстяном костюме. Промочить горло клюквенным морсом и купить билет на фестиваль христианского рока. Потом, может быть, отправиться на старой яхточке по заливу, в Балтику и уже никогда, никогда, никогда не возвращаться.



ДЕНЬ ДОСТОЕВСКОГО

На улице Бумажной есть маленький вонючий магазинишко. Половина прилавка завалена вяленой рыбой: лещами, щуками и прочими снетками. Вонь стоит невообразимая от этих просоленных мумий под мутным стеклом неработающего холодильника. Стыдливые шторки, прикрывающее алко-напитки за известным часом, отсутствуют.

Магазинишко числится закусочной. В подтверждение: круглый столик на длинной ножке, похожий на старую поганку. За ним молчаливые мармеладовы хрустят пластиковыми стаканчиками. Сейчас лето, поэтому кислое вино, в разлив тут же за мёртвыми рыбами, струится из краников безостановочно. Продавщица выдавливает остатки из очередного серебристого пузыря.

Наступают дни Достоевского в Петербурге. Когда из неведомых щелей, тёмных комнатушек, из-под выщербленных лестниц с чёрными перилами, с чердаков и подвалов, выползают эти люди. Стыдливые, спившиеся, несчастные. Пусть они будут «бедными людьми», раз уж день Достоевского. От слова беда, которая, кажется, поразила их с рождения, опустила тяжелую лапу и вдавила в землю.

На площадке мы часто видим полную женщину в тёмных очках, гуляющую с трехлетней дочкой. Она пьёт водку, сидя на скамеечке. Дочка предоставлена сама себе. Мы молча укатываемся с этой площадки. Выворачиваем на проспект. Навстречу идёт девушка лет шестнадцати, пунцовое личико, спутанные волосы, взгляд влажный насмешливый, глядит поверх прохожих, говоря словно: ну и? Я знаю, что вы все думаете. Знаю. Но мне всё равно. И улыбается. Мы катимся дальше. Молчание становится глубже. Проезжаем мимо магазинишки. Нас обволакивает сложный миазм из человеческих выделений, алкоголя и мёртвой рыбы. На площади под красной вывеской «Изобилие мяса» сидит красный взъерошенный человек, похожий на старого дореволюционного клоуна. Его когда-то погнали с подворья Валаамского монастыря, что неподалеку. Вероятно, за пьянство и эксцентрику. Походка его своеобразна. Он делает большие размашистые шаги, высоко выбрасывая короткие руки. Сейчас он неподвижен и задумчив. Взгляд устремил куда-то высоко, над площадью, над аркой, застыл в пыльном и душном воздухе летнего города. В парк! В парк! К петровским дубам, серебристым ивам и чебушникам, которые вот-вот расцвели, на речку заметённую тополиным пухом, где между разлапистых кувшинок плывут два залётных гоголя, а у того, что чёрный с белым, головка круглая и глупая, как кроватный набалдашник.

Летом парк шуршит полиэтиленом. Раскладываются на скамейках. Иногда поют. На берегу речки тут и там в эмбриональных позах раскиданы одинокие пауперы, словно выкидыши самой жизни этого вечно больного города. И мы снова укатываемся куда-то дальше, к пруду, лошадям, пытаясь сбежать от запахов кислых, сладковатых, тошнотворных к запахам свежим, морским и здоровым. Мы взываем к северо-западному ветру. Шире распахните окна. Мы хотим дышать.



ГОЛУБИ

Помойные голуби — птичье днище. Ничего полётного, поднебесного в них не осталось, кроме мятых крыльев и привычки гадить на чистые автомобили. Они всегда мрачны и взлохмачены, точно с похмелья (я-то уверен, что они и в самом деле попивают). Иногда, ввиду близости моря, среди пернатой серости возникает белоснежный адмирал, небесный айсберг — альбатрос Нельсон. Находит доступную верхотуру и утверждается над унылым безобразием ржавых крыш и грязных перьев. Так смотрит капитан в порту на суетливую возню челкашей, разгружающих трюм. То есть, вообще не смотрит. Сидит гордый. Спина прямая. Жёлтый клюв, с благородной горбинкой на конце перпендикулярен телу и строго параллелен земле. Альбатрос равнодушен, ко всему происходящему ниже уровня неба, то есть собственных перепончатых лап. Снизу вверх: асфальт, голуби, флигель, крыша, альбатрос, небеса. Изумительная птица, адмиральская, но… всего лишь птица. Расправила широкие крылья, поймала воздушный поток и выпустила белую струю помета прямо на капот моего фордика: шпяк!!! Разлетелись брызги, как многоточия в плохом тексте. Опешил. Кофе заволновалось в бокале и выплеснулось за край. Как?! Птица взмыла и скрылась в направлении адмиралтейских верфей. Мимо прошагали голуби, бросая насмешливые взгляды и хрипло курлыкая: «Тоже мне. Аристократ, белизна, благородство. Грудь в орденах, жопа в ракушках. Срётся, как гусь на выпасе. Что? Словил лепёшку, очкарик? Доволен? А мы между прочим.. Ладно, нам идти надо. Сейчас китаец понесёт свои китайские отбросы. Будет сладенько». Ушли постылые, а я подошёл посмотреть. На синей капотной глади появился заснеженный архипелаг, может быть, Земля Франца Иосифа или... Нет. Красивая птица облегчается красиво, в данном случае, географически. К тому же есть примета, что к деньгам. В рассуждении альбатроса не исключена валюта. Шведская крона или английский фунт. Так что далеко вам, бомжи летучие, до сих высот. От ваших нечистот, не дай бог угодивших (не дай бог!), найдешь разве что десять бумажных рублей в луже, и пройдешь мимо — пусть лежат. «Синь, хуань, мянь-янь!», — а вот и ваш китаец с мешком гадостей. Двор зашелестел, изо всех щелей повылазили и ринулись. А я пошел гуглить Франца Иосифа. Что это за Франц? Что за Иосиф? И какая она есть, эта его Земля?



ЗИМА

Щёки жжёт и ноздри каменеют. Вот оно! Добрый трактор расчистил подъезд, а за воротами, давай сам. В ботиночки насыпалось хрустящей крупы уже. Хрусь-хрусь-хрусь-выдох. Солнышко режет, глаз слезится. Снега еще не в пояс, но под это самое это самое. На крыльце – шапка, над крыльцом шапка и на тебе шапка. Правильная, с ушами. Хрум-хрум. Липкий от мороза замок спрыгивает с ледяных петель. Хрум-хрусь, скрииип. Осел козырёк, придавил косяк, не открывается дверь. А войти-то надо, войти хочется, нельзя никак не войти. В горку к сараю-сортиру, хрум-хрум-выдох, солнышко режет, глаз слезится. Сарай на щеколде. Дверь не так завалило, не так. По колено. Туда-сюда, и отварилась. Вот косилка, за косилкой старая косилка, за старой косилкой, топорик примерз к лыжной палке. Хвать-шасть и обратно по продавленным лункам. Хрум-хрум, солнышко, слезится, а ног уже нет, давно нет. Тупая боль в пальцах ног. Нос – льда кубик и руки-крюки. Косяк подтачиваем топориком. Пошёл разогрев. Потекли глаза, захлюпал нос. Дыхание драконье, пар валит, очки потеют. Дёрг-дёрг, со стоном страшным приоткрылась на толщину ляжки, а больше и не надо. Протискиваемся, протискиваемся, протискиваемся. Влезли. Дом сырой, дом холодный. Сразу к печке. Сразу. Шибер на полную. Настругиваем щеп из каменного полена. Газеты лежат тяжелые, влажные, но не безнадежные. В комки и в печь, в комки и в печь, в комки и! — А сверху стружки, стружки, стружки и вот эту ветку от яблони, пусть займется. Зажигалкой чирк. Пламенько на палец перегибается, жжёт палец, а ты не чувствуешь. Лениво так занимается, точно сонный глаз слипается. Приоткроет и скуксится в угольки по кромке газеты «Панорама» за июнь 2009 года. А это что? «Огонек» за 1989-й? Нет, этого на растопку нельзя. Иди брат-коротич на тумбочку, почитаем тебя еще, полистаем взад-вперед. Наконец, раскочегаривается. Ещё щепок, стружек, ещё одну яблоневую ветку, ещё одну «Панораму» для верности. Повалил дым — половину в дом, половину в трубу, смешался с паром. А снегу с тебя нападало, а наследил, а растоптал, а ног-то совсем нет. И тогда на меленькую скамеечку сесть, ботиночки нафиг и ноги прямо туда, в жерло и пальчиками перетираешь, перетираешь, пока не разойдется кровушка. Обратно в ботиночки прыг! и на чердак пробки включать, вдавить белые пупыри до щелчка. Заискрит голая лампа и заблеет жёлтым, а блин на счётчике медленно тронется с места и пойдёт круги наворачивать. К чайнику! Вот он дорогой. В одеяло завернут, в буфет спрятан. Достать. Провод размотать тугой такой, закоченевший, снегу затромбовать под завязку и в розетку. Чай! Ах, как хорош чёрный чай в лютый загородный ебун, когда водка становится густой, как кисель, а не надо водки. Водку одному не хорошо, а чай и одному очень хорошо. Кружку железную кипяточком обдать, щепотку крупнолистого, ложку сахара и заварить, и телом накрыть, и обратно к печке. Подкинуть берёзовых, штучек восемь. Прикурить от головешки, и где-то на серединке хобчика, извлечь из-за пазухи чай, мешануть ложкой четыре раза по часовой, четыре против часовой, и пригубить и ещё раз, и ещё раз, и ещё. Ложку можно к носу приложить для дополнительно сугрева. Тут уже начинает становиться хорошо. Ах, как хорошо начинает становиться! Потрескивают дровишки, сыпятся искры в поддувало, как звёзды падучие. Скоро уж заплачут окна, захочется сбросить фуфайку и остаться в жилете на заячьем меху, а там и аппетит проснется и тогда ещё чаю, но уже с едой. Будет и хлебец, чёрный холодный и селедочка сверху и какой-нибудь презираемый эстетами заварной суп-лапша и всё-таки водочки… Но одному не хорошо. Так вот и эти идут по проложенному. За окном, вон. Приехали такие. В тепло уже, на всё готовенькое. Хрустят снегом, шуршат пакетами с мясом, а ты им без здрасьте, через окно: ссать уходите за дом! а лучше к соседям! Неча портить белоснежье! Неча! Что еще сказать? Люблю русскую зиму. Проста-ки во! как люблю.



ГВОЗДИ

Люблю забивать гвозди. И умею. Тут у каждого своя школа, каприз, хитрость. Считаю, что гвоздь должен забиваться с трех ударов. Последний — контрольный. Особенно приятно забивать в свежие доски.

О размерах. Сотки не очень люблю, восьмидесятки люблю. Изящны, стройны, входят с писком. Люблю забивать до конца, чтобы шляпка чуть углублялась в пахучую древесину. Мелкие гвозди не люблю. Я их роняю и теряю.

Сегодня был хороший день. Я забил несколько десятков гвоздей. Была ли кривуля? Одна была. Но я её быстро выправил. Говорю же, гвозди я забивать не только люблю, но умею. А молоток? Какую роль играет молоток в этом деле? Тут я пришёл к следующему: чем молоток старше, тем он лучше. Новый молоток всегда дрянь, и плакали ваши пальцы. Над человеком смеются: у тебя, говорят, руки из жопы, гвоздя забить не можешь. А человек не виноват. Просто молоток непристреленный. Его надо научить, выпестовать. Только после первой тысячи молоток становится боле-мене молотком. Потому очень важно хранить молотки, доставшиеся вам от отца или деда. Из них (молотков) уже вышла вся дурь и молодцеватость. Пальцы они уже все отбили, а бывало, что и с рукояти срывались. Может даже, кошку зашибли какую-нибудь… Ну, чего по молодости-то не бывает?

Молоток, значит, молодец. Когда взрослеет, обращается в настоящее орудие, со знанием своего предназначения. Встает в ряд самурайских мечей, коньяков и что там ещё, чем старше, тем лучше? Вот. Часто задаваемый вопрос: можно ли в отсутствии молотка, забивать гвозди обухом топора? Мой ответ: лучше не надо. Это унижает и разрушает топор. Кому нравится, когда его используют не по назначению, интересно знать? Вот вы — кто? Допустим, специалист. Вам говорят: да, мы в курсе, что вы специалист, но не могли бы вы походить в костюме собаки, временно? Нет, не могу. Сами ходите в костюме собаки, временно. Я лучше пойду гвозди забивать. Потому что я это люблю и умею. Раз.. два... три! Следующий.




ХОРОШЕГО ДНЯ

Утро. Радио. Толстые сороки раскачиваются на проводах. Гогочут, хоть и принято говорить: трещат. Кот рыжий наш поблескивает на солнце, как сусальная маковка и уходит, крадучись в направлении трясогузки. Ёж прошел. Здесь вчера. Красивый, плотненький. Устремился в погоню. Всю рожу расцарапал в малиновых прериях. Тщетно. Егор Палыч (ёж то бишь) ушёл. Теперь утро. Ежи спят. Каша сварена. От яблони к яблони паутинки тли что ли. Глухим фальцетом завёл свою песню далекий кукуй. Вторит ему неизвестная псина на привязи, на слух — километрах в двух. Всё жжужит, пухнет и поёт жизнь кипучую. Застенчивая девушка-земляника и сомнительные люпины. Светло-зелёные жемчужины смородины. Шмель наворачивает вокруг табачного красноцвета. Вспыхнул турецкий мак в зарослях молодого чубушника. Истеричная оса бьётся в стекло. Пока настукивал буковки, на крыльце сев, паук сплел на груди паутину, в ухо залетела пчела, на голове свили гнездо малиновки, а кукушка (жена кукуя) подбросила пару яиц на завтрак, всмятку, как люблю. Такой вот пришвинг и паустовщина. Надену шляпу и зюидвестку, пойду бродить по перелеску. Ёж упущен, но есть надежда поймать красивую заспанную жабу в бусинках росы. Там, там в низине у ручья, у финского камня, да у поля, где Александр Глебович Невзоров учинил конский завод, изурочил ландшафт, о чём в следующий раз непременно доложу, как оно так, одной страусиной фермы нам тут мало было, так теперь еще жди коней, говна и ипподрома, небось тоже, здорово живешь, туды её разэтого, эх, ух, ах, желаю здравствовать, хорошего дня, хорошего дня…



СКАНДИНАВИЯ

От дачи до Выборга летучим вжиком в четыре тысячи оборотов на пятой передаче, езды — час. Повсеместно расширяют дорогу. За обочинами — золото-песчаные курганы. Тракторы пыхтят, словно муравьишки между этими гигантскими насыпями. Как их насыпают-то? С самолётов что ли?

Большие деньги, видать, закапывают. Большие.

Покамест ширины E-18 хватает, чтобы неспешники тихонько сдвинулись в сторонку и дали пролететь торопыгам. Современные автомобили таковы, что и на приличной скорости пребываешь в неге. Сидишь, как в ванне, руки на без пятнадцати два три для проформы, и только порывы бокового ветра дают почувствовать иногда, что едешь-то быстро и сцепление с дорогой вовсе не такое уж безупречное.

За рекой Сестра, первая заправка — пристанище дальнобойщиков. Шиномонтаж, где оранжевые люди катают колёса космических радиусов. Кафе, где водители-фуровики молча поглощают конские порции первых, вторых и третьих блюд. Кофе на кассе устроено на финский манер: стеклянный кофейник на горячей подставке. На выезде газель стоит с распахнутой боковой дверцей, за которой по-домашнему колышется тюль. Рядом шесток с табличкой: «Зелёная карта». По этому «зелёному пути» жители Северо-запада переползают за рубеж. Здесь финский дух, здесь «финкой» пахнет.

А мы до Выборга. Милого сердцу Выборга. Там даже Ильич на площади похож на Вяйнямёйнена (вру, ни черта не похож), но имеет черту (тут не вру) нордическую, сдержанную, без обычной истерики "кепка-в-смятку".

Дети распугивают голубей. Я хочу показать сыну толстую (самую толстую!) башню XIV века (хочется верить, что именно, XIV-го). По дороге осматриваем памятник лосю и статую вырезанную из почившей липы. Зашли в здание банка. Теперь это всего лишь «Сбер», но какие двери остались с прежних-то времён! Литьё по бисеру! Наверху витраж полуциркульный с глазками янтарными и кафель мелкой шахматной клеткой. Не миновала нас и обновлённая библиотека Алвара Аалто. Вошли шумные, грязные, дачные с большой сумкой. В зале с деревянным волнистым потолком, девочка в сарафане играет на больших таких гуслях руны какие-то чарующие. Калевала, Калевала, берег левый, берег правый.

Зрители сидят на банкетках, которые всем известны по «Икее». Круглая таблетка и четыре гэ-образные ножки. Так вот, там были настоящие, "аалтовские". Они отличаются от икеевских, примерно так же, как икра лососёвая от химических красных шариков за 56 рублей. Банкетки толстые, увесистые, и у каждой (я проверял) бронзовая табличка на обратной стороне сидушки.

Вышли просветлённые. У крыльца наткнулся на камень — красный гранит с кулак величиной. Красивый. Ухватил и закинул в сумку, полную книг. На четыреста рублей накупили шестнадцать томов в очаровательном магазинчике «Книги. Книжки. Книжечки».

Жители Выборга понемногу превращаются в финнов. Приветливы, щедры и без ума от детей. Нашим насыпали полные карманы конфет, подарили сумку опять же (а то, как же вы донесёте?). Довесили какой-то брошюрой с повестью: канадский дровосек подобрал в лесу трёх медвежат, вырастил, а дальше.. не знаю, надо читать. Приобрёл шикарный фолиант изд-ва Академии Наук «Русская мысль 1860-1890 гг.» и третий том "Русских очерков" (Толстой, Лесков, Чехов). Всё ж золотом: и внутри и снаружи. Старые книги пахнут вереском. Отобедали в кафе «Сова». Потчивали нас оперативно и вежливо. Ели лосося. Пили брусничный морс.

Выборг — оазис для обедневшего северо-западного русского. Маленький, на полдня, но очень душевно и всего-то час пути летучим вжиком.



САД

Долго же ты. Больше ничего скажу. Нет никого. Все руки пропахли керосином. О велосипед испачкался, да. Заржавел совсем. В прошлом году обнесли весь дом. Сковородки, кастрюли, радиолу старую, даже простыни вынесли. Противно. Теперь ничего, но сыро. Ничем этой сырости не извести. Болото рядом. Сходи, яблони проведай. Иди, иди. Долго тебя не было. Чайник поставлю. Водочки? нет? ну, потом ладно. Выходи, выходи. Дверь старая.

Долго-долго будем, ногу за ногу, скрестив руки, в рубашечке с двумя расстёгнутыми пуговками сидеть, да сидеть на чем-нибудь плетёном, с пледом, котом свернувшимся на коленях, с длинной бесконечной сигаретой в пальцах, и мысли наши будут штиль, да тиль-тиль-митиль. Захотим моря, набережной, фонаря и старого рыбака вдалеке, но не будет ни моря, ни набережной, ни фонаря, ни старого рыбака вдалеке. Снимем ногу с ноги, раскрестим руки, стряхнём пепел на белый камень, и обнаружим себя на шахматной доске и чёрную митру ферзя, и солнце присевшее за ферзя. «Шах! Мат!» — гаркнет ворона и смахнет её с крыши пешки, как тряпкой, и вспорхнут фигуры черные, фигуры белые стаей трясогузок врассыпную по небу низкому, и откроется сад грустный со спутанной нечёсаной травой, без цветов и красок, без плодовых деревьев и ягод в кустах. Что там прячется за увядшей изгородью живою, было время? Как чужое надгробие стена дома соседского на меже стоит, и вздрагивают некрепкие стекла в деревянных рамах с осыпающей краской от ветерка ли внешнего, от сквозняка ли внутреннего, бог весть, бог весть.

Иди, иди. Иди чай пить. Ломай сушки вчетверо, складывай лист вдвое и пиши, что купить: наперво, хлеб, скрипучим фломастером по тетрадному, да не дави, стержень провалится, пиши цифру один-палочка, носик, подставочка, точечка, хлеб, с большой буквы, в скобках «два». Пиши также «молоко». Блины будем печь. «Муку» пиши. «Яйца» пиши. Всё пиши. Пей чай. Ломай сушки вчетверо. Кончился листочек — переворачивай.

Туда ж себе пешочком. Семь километров по асфальту, два по грунту и по тропочке в горочку посчитай шаги, пусть будет двенадцать по апостолам, зодиакам, месяцам, часам без кукушки. Часы есть. Кукушки нет. Перо полосатое. Туда ж себе.

Огурец, грустная рыба зелёная, одинокая в растворе белом прижался носом к стеклу холодному. Иди, голуба, сюда. Это мы уже чай закончили, водку начали. Заслезится глаз, нос чавкнет, а во рту кислота приятная обожжёт, разольётся поверх горчины. Стемнело. Чёрен сад за мелконарезанными оконцами кухни, чёрен. Покури, покури.

Двадцать две березы и проволоки колючей два ряда. Валили, корчевали берёзы, сматывали в ежей колючих проволоку. Насадили яблонь, кустов смородиновых, вишню нежную и рябину гибкую, и сирень белую и сирень сиреневую, вдоль забора за, вдоль забора перед. Чтобы все живы были. Чтобы все, все, слышите. все! были живы. И чтоб яблоки набивались в зеленые рюкзаки, а ягоды в бидоны-дин-доны, а в наволочках полосатых, чтоб сухари, а сухари, чтоб на печке, а в печке чтоб потрескивало, и чтоб тепло-тепло, и чтобы все-все живы. Все. Всегда. Слышите? Долго же ты. Больше ничего не скажу.



ЧТО БЫЛО, КОГДА НИЧЕГО НЕ БЫЛО

Сын в минуты любознательности задаёт вопросы: а что было, когда не было: метро, самолетов, занавесок, картин, потолка, компьютера, ваз, собак, птиц, окна, супа, человека, ванны и т. д.? Развитие мира представляется в виде умножения предметов, форм и всяких живых-неживых штук. Подразумевается, что когда-то не было ничего. И сегодня мы добрались до этого самого ничего. Что было, когда не было людей? Динозавры. До них: рыбы, ракообразные. Наконец, перешли к вирусам и микробам. Сын рисовал микроба — знает, что от них болеют. А что было, когда не было микробов? Здесь я взял паузу. Потом признался, что однозначного ответа насчёт происхождения жизни на Земле не существует. Но я могу предложить две концепции, а ты сам выбирай. Сын превратился в сжатый комок любопытства. Только дети могут быть настолько радостно-сосредоточенными. Итак, есть идея, что всё возникло само собой. Это называется эволюционизм. Сын кивнул. А есть идея, что всё создал Бог. Это называет креа.. креа.. креакра.. крецинизи.. креа.. Я вдруг натурально закрякал, не в состоянии выговорить слова. Сын засмеялся и вдруг произнес: кьеационизм. Да, типа того, креасионизм, нет, блин, не то, но да от английского слова "сreat", создавать. Сын усмехнулся и с гордостью добавил: это я тебе подсказал. А кто такой Бог? Ну, вот видишь картину? Её нарисовал художник, а Бог нарисовал мир. Осталось ему задать вопрос: а что было, когда не было Бога? А мне ответить: он всегда был или никогда не был. Но сын переключился на двухлетнюю сестру, стащившую яблоко с подоконника: папа, почисть нам. Разрезал пополам, снял шкурку, вычистил сердцевину. Маленькие ручонки крепко ухватили каждый свою долю и убежали. Я остался один. На какое-то мгновение ощутил это безмерное космическое одиночество в этом тупом взрослом мире. Настоящий мир убежал в другую комнату, а я остался где-то вот здесь. Как хорошо, что всё это ненадолго. Скоро и крики и вопль и ругань, и долгая пауза перед раскатом плача. Чего вы опять не поделили? Я этот дурацкий бинокль выкину, в конце концов. Лёня, оставь Мане. Пусть играет, ради Бога. И про себя: бабушка, ну сколько раз повторять. Дарите ОДИНАКОВЫЕ подарки. Если оптика: два телескопа, но но не один бинокль на двоих. И кстати, я уверен в существовании "бабушки Бога", которая вечно подсовывает людям один бинокль на двоих. "Мама, ну я же просил вас..." Ну, что я могу поделать? Не дарить же два бинокля на двоих, это как-то странно. Ооох.... И от этого воздыхания Творца в Юго-Восточной Азии начинаются Муссоны.